Как сделать чтобы зрачки были широкими

Добавлено: 29.10.2018, 11:19 / Просмотров: 83561

Закрыть ... [X]

файл не оценён - Несовершенные любовники (пер. С. А. Семеницкий) (и.с. Библиотека французской литературы) 1009K, 284с. (скачать fb2) - Пьеретт Флетио

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:

Цвет фона черный светло-черный бежевый бежевый 2 зеленый желтый синий серый красный белый Цвет шрифта белый зеленый желтый синий темно-синий серый светло-серый красный черный Размер шрифта 12px 14px 16px 18px 20px 22px 24px Насыщенность шрифта жирный Ширина текста 400px 500px 600px 700px 800px 900px 1000px

Пьеретт Флетио Несовершенные любовники

— Мы не будем говорить о своих родителях, — заявили они. В один голос. Или это был голос Камиллы, обратившейся к Лео? А может, это Лео говорил Камилле.

И они тут же добавили, уже в мой адрес: «Есть только мы. Мы втроем, понимаешь?»

Опять в один голос. Или по очереди. Эти двое довели до совершенства искусство вводить людей в заблуждение, и я не сразу наловчился понимать их. Не так уж это легко — водиться с теми, кто похож друг на друга как две капли воды. Им было по шестнадцать, а мне, значит, тогда стукнуло девятнадцать, и случилось это в стародавние времена, лет пять или шесть тому назад. Они желали, чтобы я стал их биографом, раз уж не довелось быть их братом-близнецом. Им хотелось соорудить из нашего дневника — роскошной тетради с бумагой, похожей на пергамент, ложе, на котором мы возлегали бы втроем, убаюканные нашими детскими словоплетениями. И думается мне, таким было и мое желание.

«Родителей нет, и все, точка». Так и запишем, подумал я. Но мы еще посмотрим, ягнятушки мои, кто из нас выйдет победителем — вы или я. Ибо отныне между нами битва, битва не на жизнь, а на смерть, почему — я объясню позже, а сейчас слишком спешу. Время неотделимо от слов: сколько секунд требуется для написания слова, сколько секунд — для интервалов между словами, сколько часов — для интервалов между предложениями и сколько недель проходит между страницами? Не знаю, я плохо разбираюсь в жизни, и я очень молод, моложе их, хотя они и появились на свет на три года позже меня. Они чертовски запудрили мне мозги, но ничего, я их еще прищучу.

«Мы не будем говорить о своих родителях». Я сказал, что они так сказали. На самом деле, не было «мы», было просто «не будем», но мне плевать, нравится им это или нет. «Не будем говорить о родителях», — они вполне могли выразиться и так или даже сказать: «Да брось грузить, есть только мы трое, а все остальное — ерунда». Не все ли равно? Иногда они могли быть вежливыми до умопомрачения, а ближе к концу этой истории были не так уж и похожи друг на друга. Ну вот, а теперь они сбивают меня с толку. Разве важно, какие именно слова тогда прозвучали? Не знаю. Возможно, через несколько страниц я изменю свое мнение. И слава богу, что я могу приступить к своему рассказу (моему отчету, моей истории, моему делу?) как раз с их родителей.

Так вот, той зимой я потащился в Бамако со своей матерью, которую направили туда в качестве представителя ассоциации Франция — Мали от нашего городка. Той зимой, то есть несколько лет тому назад. Я случайно увидел на улице афишу о конгрессе франкоязычных писателей, который проходил в местном Дворце культуры. Бросив на рынке мать, копавшуюся в поисках сувениров среди залежей брелоков, экзотических барабанов и изделий из кожи, я прыгнул в такси и вскоре прибыл на место. Я словно чувствовал, что для меня было важно прикоснуться к миру литераторов, прежде чем ввязываться в это дело. Да, тогда, разумеется, мною двигали лишь предчувствия, ибо в то далекое время мой писательский опыт ограничивался домашними заданиями в лицее, да писульками, что я оставлял по просьбе близнецов в их треклятом роскошном дневнике. Но я опять забежал вперед — дневник появился гораздо позже. Ну да ладно, пока речь идет о Мали.

Думаю, тогда мне хотелось просто сесть в машину и отправиться одному куда глаза глядят. Наверное, моя мать с пониманием отнеслась к моему поступку, возможно, и она предпочла бы прогуляться по городу в одиночестве, а не таскать за собой на привязи угрюмого подростка. Дверца такси держалась на проволоке, колеса в любое мгновение, казалось, могли разлететься в разные стороны, стекла не опускались, в салоне все тряслось и звенело, и я судорожно искал, за что ухватиться, когда машина подскакивала на ухабах и болталась из стороны в сторону. Однако, как ни удивительно, но это ехало, и я просто прибалдел. Добитая колымага, но все же мчится, да еще на всех порах. Точь-в-точь, как я — перепуганный, положившийся на судьбу. Это такси хорошенько встряхнуло меня, для мозгов — самый подходящий транспорт, и я был готов отправиться на нем через всю Африку, однако водитель решил иначе, высадив меня на желтой пыльной дороге. Там, где проходил конгресс писателей.

Когда я появился, заседание было в самом разгаре. Под огромным навесом сидела публика, а напротив нее пять или шесть писателей плюс ведущая. Публику трудно было назвать многочисленной, но поскольку все тараторили, то стоял невообразимый гул. Между двумя писателями разгорелась творческая перепалка, суть которой, если честно, я так и не смог уловить. Я уже было почувствовал, что на меня привычно накатывает волна беспокойства, как вдруг одна девушка, сидевшая вместе с писателями, неожиданно вмешалась в дискуссию. Очень красивая, с темными волосами, возможно, индианка, мне сложно судить. Она подняла руку и писатели, заметив ее, приостановили спор. Все-таки тактичные люди, подумал я, как вдруг ощутил, что мне скрутило живот.

Что она говорила? Мой разум затуманился. Мне стало стыдно за нее — так не выступают на серьезных заседаниях. То, что она говорила, подошло бы для таких сопляков, как я, но настоящие писатели так не думают, так не говорят. Она сказала: «Все ваши дискуссии, это, конечно, прекрасно, но когда я начинаю писать, мой мозг сверлит лишь одна мысль: смогу ли я написать сто страниц, а вы об этом ни слова! Сто страниц это трудно, это чертовски утомительно!» Нет, мне не стоило беспокоиться за нее, она была настолько забавна, настолько привлекательно забавна, что зал взорвался благожелательным смехом. В эту секунду от неожиданного порыва ветра брезентовое полотнище затрепетало, одна из веревок сбоку развязалась, и тент мягко просел, повиснув прямо над нашими головами, словно перевернутый парашют, который продолжал терзать ветер. Это был незабываемый момент.

Я бы очень хотел, чтобы и со мной такое случилось, чтобы некий знак судьбы обрушился на мою голову, когда я обращусь к своей публике. Не к тому ареопагу из адвокатов, воспитателей, судей, психологов и иже с ними, а к настоящей публике, которая состоит из родственных душ и к которой стремится, пожалуй, каждый человек. Девушку звали Наташа, у нее была труднопроизносимая фамилия, которую я так и не запомнил, хотя, может, и вспомнил бы сейчас, порывшись в своей памяти, если бы так не спешил. Именно в Бамако, в Мали, ну да, я уже говорил, я и приобрел свой первый писательский опыт.

Я стал писателем по доверенности, поскольку тут же оказался на стороне той девушки. Едва она подняла руку, едва окружающие с изумлением уставились на нее, я сам стал Наташей — я был молоденькой писательницей, которая стояла посреди матерых творческих самцов (а я уж точно не принадлежал к их племени) и которая, возможно, впервые выступала перед широкой публикой. И чтобы она ни сказала, это были мои слова, уже отпечатавшиеся в моем сердце. «Сто страниц, это же тяжело, а вы об этом не говорите!» Ей удалось написать свои сто страниц, и эти сто страниц (за которыми следовало еще несколько десятков, но потом, сказала она, книга идет легче, она уже у тебя в руках) даже нашли своего издателя и, кстати, не лишь бы какого. Ну а я тогда был никем, кроме как другом Лео и Камиллы (да и в слове «друг» не было полной уверенности, скорее, я был их нянькой, свидетелем, козлом отпущения, тем, кто рассеивал их страхи), и у меня, не написавшего ни строчки и даже не помышлявшего о том, чтобы когда-нибудь написать хоть страницу, внезапно появилось предчувствие (о, это была неуловимая мысль, засевшая в глубине моего сознания для воскрешения в далеком будущем), что однажды я обязательно напишу эти сто страниц, — я был настолько уверен в этом, словно уже держал их в руках.

Да, писать — утомительный труд, поэтому я еще и не начал, я и без того был утомлен чрезмерно и надолго. Лео и Камилла утомили меня, я остро почувствовал эту усталость там, под колыхавшимся над моей головой полотнищем, которое гладило меня по волосам, и кожа на моей голове натянулась, устремившись навстречу этим ласкам, словно к некому знаку, ниспосланному небом. Лео и Камилла чертовки утомили меня и не только потому, что они были реальными людьми, но и потому, что им предстояло стать героями моих еще ненаписанных ста страниц, — вот какое озарение посетило меня. Кроме усталости от знакомства с ними, такими, какими они были из плоти и крови, я почувствовал другую, предстоящую усталость, пока еще не ясную и до конца не осознанную, от столкновения с ними на страницах моего романа, от стремления выбить их из седла, вывернуть наизнанку, да-да, заполучить их шкуры.


Так вот, однажды они рассказали мне, как забрались под кровать своих родителей, в огромной спальне огромных апартаментов, которые они занимали на вершине одного из небоскребов Нью-Йорка, откуда открывался чудный вид на парк и две большие реки; эти апартаменты я никогда не увижу, поэтому могу описать их так, как сам захочу, ну и, конечно, мне в этом помогут рисунки, которые Лео сделал для меня, а также мои догадки о вкусах их матери, госпожи Ван Брекер, красавицы-голландки, авторитарной и в тоже время очаровательной, надо признать, женщины. Спальня госпожи Ван Брекер и ее мужа Бернара Дефонтена, чье имя она носила, выходила окнами на Ист-Ривер, в то время как со стороны кухни открывался величественный вид на башни-близнецы Международного торгового центра. Спальню украшали две широкие ниши, а кровать размером была больше, чем king size, пояснили мне Лео и Камилла, возможно, двойной queen size[1], что составляло в целом два метра восемьдесят сантиметров в ширину. Таким образом, кровать оказывалась большей по ширине, чем по стандартной длине в два метра, — в этом они были абсолютно уверены, поскольку регулярно использовали ее для измерения своего роста. Они ложились друг за другом в одну линию по ширине кровати, и с ее краев свешивались только голова одного и ступни другого, а их рост в ту пору вряд ли превышал полтора метра; в конце концов, они вспомнили, что размер кровати был калифорнийский king size, но для меня все это было пустым звуком, я знал лишь наши простые односпальные и двуспальные кровати.

Я никогда не бывал в этой стране, где люди спят в кровати королевы или короля, и подозревал, что калифорнийская королевская кровать была еще одним чудом среди прочих чудес, которые встречались в окружении Лео и Камиллы. Ох уж, эти чудеса, как они меня раздражали и раздражали еще сильнее, когда я видел, что эти избалованные одинокие принц и принцесса не обращали на них ни малейшего внимания.

Кстати, надо объяснить метод исчисления, который разработали Лео и Камилла. Если они, к примеру, взвешивались, то взбирались, обнявшись, на пластиковую поверхность весов непременно вдвоем. Если затем у них интересовались результатом взвешивания, то они выдавали тот, который был зафиксирован на весах, и только после настойчивых просьб они с кислой миной соглашались разделить это число на два. И совершенно напрасными были попытки объяснить им, что такое деление не совсем соответствует реальности. Точно так же они измеряли и свой рост, взбираясь друг на друга, чтобы сделать отметки возле ванной комнаты: один из них становился сначала на стул, затем влезал на плечи другого, прикладывал линейку к стене на уровне своей головы и делал легкую отметку на стене. После чего им приходилось замерять голову того, кто стоял внизу, прибавлять это значение к первоначальной величине, стирать первую отметку и наносить на стену новую, обозначавшую окончательную длину их тел (плюс голова, само собой). После чего они отправлялись перепроверять полученный результат на кровати своих родителей.

Госпожа Ван Брекер знала о странностях близнецов, в худшем случае они ее слегка раздражали, но чаще казались забавными и не вызывали особого беспокойства. Ван Брекер-Дефонтены вообще мало о чем беспокоились, и самым почитаемым в их семье было слово «прикольный». Короче говоря, никто не сомневался, что Лео и Камилла прикольные ребятишки. Никто, кроме меня.

Итак, они резвились в спальне господина и госпожи Ван Брекер-Дефонтенов, в очередной раз измеряя себя с помощью родительской кровати, под которую они забрались. Они ползали по ковровому покрытию, шмыгая носом, извивались, крутились в этом относительно просторном, но все же невысоком убежище, влезали друг дружке на спину, чтобы проверить, упирается ли тот, кто сверху, в сетку кровати, затем повторяли эту операцию, но уже ложась животами друг на друга, чтобы определить, какой вид открывается сверху и снизу (у них была страсть к систематизации), как в этот момент в спальню неожиданно вошла их мать. Я верю, что они этого не ожидали. У госпожи Ван Брекер были строгие принципы на этот счет — детям не место в супружеской спальне, во всяком случае, до тех пор, пока они не повзрослеют и ей не потребуется обсудить такие важные и деликатные темы, как, например, замужество одной и карьеру другого. Но пока Лео и Камилла были еще слишком юными и взбалмошными, чтобы вести с ними серьезные разговоры.

Прижавшись друг к другу, они уселись на корточках подальше от края кровати, чтобы ускользнуть от взгляда матери, если той вдруг вздумается наклониться, что, впрочем, она и сделала, сняв сначала туфли, а затем подобрав их, чтобы забросить в шкаф. После чего стащила с себя колготки и, вытянувшись на кровати, слегка повертелась и замерла. Колготки свисали с кровати прямо у них перед глазами, сохраняя форму ноги их матери, и устоять было невозможно, сказали они мне, эта нога то ли из нейлона, то ли из шелка так и напрашивалась, чтобы ее пощекотали. Протянув руки к изгибающемуся контуру призрачной ноги, они едва дотронулись до нее, и тут прозрачная ткань резко дернулась, а сверху послышался сдавленный смешок, словно они пощекотали настоящую ногу матери.

Этого хватило им, чтобы наделить себя сверхъестественными способностями. «Мы могущественны», — заявляли они мне с пафосом, смешанным с наивностью, что меня поражало. Поначалу я лишь пожимал плечами. «Ты не веришь нам, потому что не знаешь, откуда мы черпаем свою колдовскую силу». Да, не знаю и знать не хочу, отмахивался я. Пусть их мать вздохнула или даже засмеялась (она была хохотушкой) в тот момент, когда они щекотали край колготок, расставшихся с настоящими ногами, это было простым совпадением, причем не самым из ряда вон выходящим. Но для Лео и Камиллы речь не могла идти об обычном стечении обстоятельств. Для них все имело свой смысл, у них была своя, абсолютно внутренняя логика, даже уж не знаю, до какой степени внутренняя.

Прямо напротив их мордашек болтались колготки их матери. И поскольку эти колготки дали себя пощекотать, дети по очереди стали тянуть их вниз. Колготки опускались миллиметр за миллиметром, пока наконец не упали, образовав на ковровом покрытии цвета слоновой кости небольшую горку шелка. Конечно, Лео с Камиллой могли бы оставить все, как есть, и выйти сухими из воды, — ведь нет ничего удивительного в том, что колготки, небрежно брошенные на край кровати, падают на пол, — но кучка розоватого шелка искушала, дразнила их, им нужно было во что бы то ни стало завладеть ею, утащить в свое тайное логово, и это насильственное завладение предметом (все-таки вещь не упала сама собой) повлекло за собой цепь невероятных событий, которые продолжаются с ними до сих пор, рикошетом задев и меня, находящегося от них за тысячи километров, по параболе настигнув меня даже в Мали, когда я, слушая речь незнакомой мне молодой писательницы, вдруг смутно осознал, что они, мои настоящие друзья (это было еще до того, как мы расстались), станут и героями тех страниц, которых, по словам Наташи, должно набраться как минимум сто, а затем пойдет легче.

Именно в этих колготках, скрутившихся змеей на мягком пушистом ковре, и были скрыты мои будущие сто страниц.

Они признались, что, когда мать уснула, они утащили колготки под кровать и стали растягивать их в разные стороны, вдыхать еще не улетучившийся ее запах, накручивать их на руки, словно браслеты, напяливать на ноги и обвязывать себя. Они действовали почти беззвучно, движения их были такими плавными и слаженными, что, крутясь под кроватью, они ни разу не столкнулись и не задели друг друга. Время от времени они замирали, услышав легкое сопение своей матери, погрузившейся в глубокий сон, но затем вновь, словно котята или, точнее, львята, принимались резвиться, понимая, хоть и с некоторым раздражением, что колготки придется возвращать на место — ведь они не хотели разоблачения.

Хотя им вряд ли грозило серьезное наказание, слишком мало значили они в глазах родителей, чтобы получить настоящую взбучку, и именно поэтому они опасались разоблачения. Вначале я думал, что именно страх удерживал их под кроватью, но я глубоко заблуждался: Лео с Камиллой никогда не боялись ни одного живого существа; на поворотах своей судьбы они сталкивались лишь со страхом особого рода, который я изредка замечал в их глазах.

Если бы мать заметила их и выгнала со скандалом из спальни, строго наказав, чтобы ноги их там больше не было, или, что еще хуже, обратила все в шутку, усадила с собой на кровать, приласкала и успокоила, что иногда все же случалось, то их маленькое приключение потеряло бы весь свой шарм и блеск, и они снова вернулись бы к рутинному существованию обычных детей, что для них было смерти подобно. А потом произошло нечто важное, о чем они предпочитали помалкивать.

Колготки представляли собой опасность, но в то же время были и спасением или, скорее, путем к спасению. Они дергали колготки в разные стороны, связывали и развязывали, находясь, по их утверждению, в каком-то дурмане, будто кто-то включил пульт, которым управлял ими. Они даже натягивали колготки на головы, как грабители, а потом принимались по очереди душить друг друга: один из них завязывал на шее узел, а другой тянул его на себя из любопытства, смеха ради, чтобы посмотреть, считая вслух, сколько выдержит первый, — так им нравилось все подсчитывать. Но в конце концов им стало не до смеха: ощущения от удушения были малоприятными.

Эти колготки, завязанные вокруг шеи, произвели на них ужасное впечатление. И в этот момент произошло то, что никогда не должно было произойти, но что на всю последующую жизнь определило их поведение. «Ну, в общем, мы переспали», — обронил Лео. «Но вы же были еще детьми», — возмутился я. «Ну, не знаю, — сказала Камилла. — Он вытащил свою штучку, которая была твердой, а я раздвинула ножки, как по телику показывают», — добавила она. Болтайте-болтайте, что вам заблагорассудится, ягнятки мои, подумал я, меня там не было, так что можете придумывать какие угодно басни. Однако это вполне могло случиться, теперь я в это верю. У Камиллы вскоре начались месячные, по-моему, ей тогда стукнуло двенадцать, — да, двенадцать. А на следующий год они во второй раз вернулись к дедушке и бабушке Дефонтенам, в наш городишко Бурнёф, откуда я еще никогда никуда не выбирался.

Затем их мать проснулась, и они стали наблюдать, как она ходит по спальне. Вернее, по их словам, они наблюдали за ее ногами, причем очень пристально, словно выполняли свой долг по отношению к ней, то есть к нижней, видимой части их матери — ее ногам. Они смотрели на ее ступни, кстати, довольно красивые, в меру широкие, плотные, с ровными крепкими пальцами, аккуратно обработанными и покрытыми алым лаком ногтями; единственное, что портило картину, это шишечка на кости одного из больших пальцев, да еще округлые утолщения на коже с внешней стороны мизинцев, — мозоли, сделали они для себя открытие. Они часто слышали, как госпожа Ван Брекер жалуется на эти мерзости, но никогда не видели, что это такое. И теперь им было так любопытно рассматривать мозоли, мелькавшие у них под самым носом, что они тут же забыли о необычном поступке, который только что совершили, а может, просто не могли думать ни о чем другом, кроме ног своей матери. Позднее Лео по памяти сделает красивые наброски этих самых ног, но никогда не покажет их ей, опасаясь, что она поймет, чьи это ноги, и начнет раскручивать клубок, который приведет ее к тому самому дню, когда они лежали под родительской кроватью.

Нет, они не забыли о своем необычном поступке и никогда о нем не забудут, он навсегда войдет в их жизнь, спрячется в тайных глубинах их подсознания, запечатлится в памяти, как и колготки с неуловимым запахом, похожим на запах каштана, уточнит потом Лео, легкие, шелковистые, струящиеся как змейка. «И вы хотите, чтобы я проглотил эти небылицы?» — спросил у них французский психиатр, к которому время от времени посылала их мать. Еще одна из причуд богачей, думал я, ходить к психиатру, словно за прививками. Тогда я не подозревал, что меня тоже однажды отправят к психиатру — это случится уже в Париже, после той роковой истории с Анной. Близнецы не знали слово «небылицы» и, наверное, не хотели значь. Я так и представляю себе, как они пожимают плечами, пока психиатр ждет с нетерпением ответа, но, увы, напрасно. Они пожимали плечами и тогда, когда пересказывали мне разговор с этим хитрым врачом: «И вы хотите, чтобы я проглотил эти небылицы?» Однако, в итоге небылицы настигли меня, их со всего размаху швырнули мне в лицо, и я не только их проглотил, но и до сих пор пережевываю.

Может быть, воспоминание об этом странном поступке было отправлено в глубины их подсознания из-за того, что говорила по телефону госпожа Ван Брекер-Дефонтен невидимому собеседнику, расхаживая взад-вперед по ковровому покрытию цвета слоновой кости, блестяще демонстрируя ораторское искусство после отдыха на широкой калифорнийской кровати. Их мать входила в совет администрации сразу нескольких благотворительных фондов, будучи где-то председателем, где-то вице-председателем или помощником вице-председателя (они говорили по-английски chairman), и тут, конечно, я их перебил, потому что в школе меня учили говорить не man, a woman, если должность председателя занимала женщина. «Пусть будет woman, — сказали они, — нам плевать».

Возможно, мне постоянно хотелось поймать их на какой-нибудь нестыковке, раскрыть хоть какую-то, пусть малейшую ложь, доказать, что и всё остальное: вся их история, и моя, и история Анны, — всё это неправда, и тогда я смог бы вздохнуть полной грудью, выспаться, вновь пойти на занятия и окунуться в мутные воды взрослого мира, но уже со своими собственными плавниками.

Их мать говорила о Бале колыбелей: «Бал колыбелей — это событие международного масштаба, мы же не можем заниматься ерундой, — и зачем, в адрес одной знаменитости, которую ее собеседница на другом конце провода хотела пригласить в качестве почетного гостя: — Но на Бал колыбелей не приглашают лишь бы кого! — воскликнула госпожа Ван Брекер с негодованием, и, наверное, оправданным, поскольку эта знаменитость, французская актриса, запросила за свое участие сумму, намного превышавшую ту, которую организаторы намеревались собрать на аукционе. — Но это же немыслимо, Бал колыбелей — благотворительное мероприятие, до нее что, не доходит?!»

Нотки возмущения в голосе матери звучали в такт ее шагам, пока она прохаживалась возле калифорнийской кровати. В то же время это возмущение казалось им не настоящим, а вполне безобидным и забавным, похожим на легкое дуновение ветерка, волнующее гладь озера, на котором покачивались маленькие колыбельки, где, прижавшись друг к дружке, умиротворенные, убаюканные материнским голосом, лежали они — Лео и Камилла. Колыбельки, расплывчатые и чарующие, кружились в воздушном вальсе, которому они с радостью отдавались, и этот призрачный бал колыбелей ввергал их в настоящую нирвану, когда они, будто полусонные часовые, продолжали наблюдать за невесомым, неосязаемым миром раскрытыми от удивления глазами.

Гадкая малышня, плуты и шпионы, да разве я когда-нибудь остался бы торчать под кроватью своей матери, не проронив ни звука, пока она болтает с подружками, да разве я смог бы забиться, как таракан, в ковровое покрытие, ах, ну да, у нас не ковровое покрытие, у нас линолеум. «А вот и неправда, сказали они, у тебя не линолеум», и я ответил: «Ладно, это ковровое покрытие, но не такое, как у вас, не десять сантиметров толщиной». — «Но, — сказали они, — ты же не видел наше, это было в Нью-Йорке». «Я не видел, — огрызнулся я, — но вы сами это сказали». — «Неправда, мы никогда-этого не говорили», — закричали они, но-настоящему разозлившись, поскольку когда кто-то заводил речь о цифрах, они рассматривали это как покушение на их частную собственность, — никто не смел ссылаться на цифры без их согласия. «Ладно, но какой тогда толщины?» — сдался я, поскольку этот спор мог продолжаться до бесконечности.

Мы плели из слов чертовы косички: одна фраза сверху, одна фраза снизу, утвердительная, отрицательная, отрицательная, снова утвердительная, и с каждым разом все более сложная, чтобы соперник не бросил работу, чтобы как можно крепче привязать Рафаэля к его замечательным близнецам.

«Соперник», — произнес я, уверенный в том, что вы, мой дорогой психоаналитик, тотчас отметите это в своем блокноте, поскольку соперников, плетущих из слов косички, чтобы привязаться друг к другу, вдохновляет любовь, а иначе зачем привязываться друг к другу, опередил я ваш вопрос. Ведь там, где нет любви, там — пустота. Довольны, месье? Моя мать не болтает по телефону о Бале колыбелей, в ее словах нет ничего легкого и воздушного, ее слова, скорее, похожи на огромные булыжники, которые не плавают и не парят. «Ну, раз вы так считаете, — сказал мой психоаналитик. — Вам не кажется, что вы слишком разволновались, Рафаэль?»

Госпожа Ван Брекер повесила трубку, и теперь им захотелось сбежать отсюда. Игра в прятки, колготки, ноги, необычный поступок — для одного дня этого было достаточно. Они уже зевали, с трудом сражаясь со сном, в конце концов, они были просто детьми, и вот наконец их мать удалилась в ванную, а может, на кухню, — все равно, и та, и другая располагались в конце коридора этой огромной квартиры; путь для них был свободен, и они прошмыгнули, словно эльфы, через просторный холл в свою спальню. Конец истории на этот день, впрочем, как и на долгие годы.

«Ты всё это расскажешь», — заявили они. Это было позднее, когда они вбили себе в голову, что я должен написать об их жизни, поскольку они, мол, скоро умрут. Я отвечал: «Но как я смогу это сделать, если никогда не был в Нью-Йорке? Мне нужны детали». Я злился, а они хохотали. «Да от тебя не требуют описывать каждый прожитый час, просто пиши то, что тебе рассказали», а потом Лео предложил нарисовать для меня рисунки, и уже на следующий день я рассматривал спальню, где с края кровати свисали колготки, похожие на змею. Но это все равно не могло мне помочь. «И почему вы решили, что скоро умрете?» — поинтересовался я. Ответ: «Потому что». — «А почему именно я должен писать о вашей жизни?» Ответ: «Сам знаешь». И опять этот их взгляд.

Они были неуловимы. Лео и Камилла — настоящие косули в лесу, приближавшиеся лишь для того, чтобы в любое мгновение дать деру, оставив меня наедине с моими тупыми вопросами, короче говоря, странные друзья, которых следовало или принять, или отвергнуть, и я, конечно же, принял.


Я «принял» их сразу, как только мы встретились, когда им было по шесть, а мне девять лет. Нашей учительницы не было в школе: то ли она заболела, то ли ее послали на стажировку, и директор решил «проветрить» наши ряды, разбросав по другим классам.

Слово «проветрить» произвело на меня тягостное впечатление. Обычно новые слова и все неизведанное, приятно щекочущее своей новизной, легко впитывалось в меня, как это обычно бывает в девятилетием возрасте, но это слово повергло меня в трепет. Я не хотел, чтобы меня отрывали от моего класса, от нашей любимой учительницы, к которой мы так привыкли, мне даже казалось, что на школу надвигается ураган, который закружит меня с такой силой, что я больше никогда не обрету дыхание. Новое слово пугало тем, что было связано с ветром и дыханием, а эта тема, как ни крути, была немаловажной для меня.

Я оказался среди первоклашек, занудных и неуправляемых, однако вскоре директор отвел меня в сторону и объяснил, что у него для меня особое задание, ему нужен «взрослый, которому можно доверять». Нас было семеро «проветренных» в этом классе, интересно, а остальные шестеро тоже получили спецзадание? Я промучился этим вопросом до обеда, так и не решившись об этом спросить. В три часа, когда я уже совсем извелся, в коридоре послышались знакомые шаги — это были шаги директора. Наша новая училка затряслась как осиновый лист. Она рванулась к двери, а все ученики застыли в напряжении. В мгновенно повисшей гробовой тишине мы явно ощущали чье-то присутствие.

Я хочу сказать, что, кроме училки, стоявшей в дверях, и директора, которого мы не видели, но чей голос слышали, там, в коридоре, находился кто-то еще. Мы не могли его видеть, но чувствовали, что он там, что именно он вызвал такой переполох у двери нашего класса. Мы отлично знали правила и ритуалы, которым подчинялась наша школьная жизнь, но это было что-то новенькое: за дверью явно стоял чужак.

Когда директор наконец ушел, дверь класса закрылась, а учительница вновь вернулась к столу, я неожиданно осознал, что стою, затаив дыхание, и, чтобы не задохнуться, так громко и глубоко вдохнул, что ко мне обернулся весь класс: и первоклашки, и «проветренные», и учительница, и те, кого она держала за руки — чужаки.

Их было двое, и мы сразу не поняли: то ли это два мальчика, то ли две девочки, то ли мальчик и девочка. Обо мне все тут же забыли, уставившись на новеньких, и только они продолжали с серьезным видом смотреть на меня. «А разве можно задохнуться от воздуха?» — спросили они у меня позже, по-моему, вечером того же дня. «У меня был приступ апноэ», — ответил я, чтобы поставить их на место и не потерять лица. Слово «апноэ» их заинтересовало, они захотели узнать, что оно означает, для чего нужно, короче, я их заинтересовал и был выбран ими в качестве гида, друга, а также переводчика, поскольку в их французском было много пробелов. Можно было и не искать директора, не успевшего дать мне подробных инструкций, касавшихся тайного задания, я сам все понял, но не испытал особой гордости. Мне также стало ясно, что остальные шестеро представителей четвертого класса не получали никакого задания. Только я, и больше никто.

«Я хочу познакомить вас с Лео и Камиллой Ван Брекер-Дефонтенами», — произнесла наша учительница с необычайной торжественностью, которая шла ей так же, как корове туфли на шпильке, объяснял я позднее своему дружку Полю. Училка от волнения раскраснелась, затем, вновь собравшись с силами, на одном дыхании быстро выпалила: — Это Лео и Камилла, они останутся с нами до конца учебного года, прошу вас помочь им привыкнуть к новой жизни.

— А кто из них мальчик? — крикнул один из малышей, Клод Бланкар, имя которого я никогда не забуду, и возбужденный класс взорвался от хохота.

Учительница до того растерялась, что на нее было жалко смотреть. Она стояла, не зная, что ответить, а на лице новеньких я прочитал сочувствие, от которого у меня перехватило дыхание. В то время как весь класс насмехался над ними, они с жалостью смотрели на учительницу, переживая, что из-за них она оказалась в неловкой ситуации.

— Так кто из них мальчик? — звенел голос Клода Бланкара, а новенькие с невозмутимым видом стояли перед орущим классом, не сдвинувшись ни на шаг, будто не слыша этого рева. Ну, вылитые аристократы, надменно поглядывающие на своих слуг, подумал я в тот момент, а может, и не в тот, а сейчас, когда вспоминаю эту сцену.

Для своего возраста они были довольно крупными, успел отметить я, завороженный этим спектаклем, как новый приступ апноэ накатил на меня. Не знаю, что они прочитали на моем лице, но один их них вдруг сделал шаг вперед и очень четким, хорошо поставленным голосом, произнес: «Я Лео. А ее зовут Камилла». Тот апломб, с которым он представился, уже сам по себе был удивительным, но добило нас, думаю, продолжение. Второй новенький, то есть девчонка, тоже сделала шаг вперед и сказала: «Я Камилла. А его зовут Лео. Мы близнецы». После чего они направились прямо ко мне (для этого им пришлось пройти по всему проходу, так как мы, «проветренные», сидели на галерке) и по очереди протянули мне руку. «Здравствуй, как тебя зовут?» — спросили они с легким акцентом, который мне показался несколько слащавым. Во внезапно повисшей тишине я едва слышно пробормотал: «Рафаэль». — «Мы ничего не поняли, — признались они мне позже, — что-то вроде Рафу», и когда они хотели подколоть меня, то звали Рафу, придумывая самые разнообразные варианты, которыми я мог бы заполнить целую страницу, чтобы быстрее дойти до сотой, правда, Наташа? Ну, а что было дальше, я уже и не помню. Кажется, учительница снова взяла класс в свои руки, а затем пришли техничка и садовник, они принесли столы для новеньких, и вообще, урок уже заканчивался, а новенькие стали не такими уж новенькими.

А мы и не припоминаем ничего такого, — сказали они, кажется, три или пять лет тому назад. В любом случае, это было уже в Париже, когда мы сидели у них дома или, может, в кафе.

«А мы и не припоминаем ничего такого!» Да наполнятся радостью их души! Они желают быть вне истории, вне генеалогии, они хотят быть лишенными порта приписки метеоритами, свалившимися с неба, прибывшими сюда сразу шестнадцатилетними, они не желают быть убийцами, и я не знаю, чего они вообще желают, они, разрушившие мою жизнь.

Первые четыре дня после нашего знакомства они неотступно, словно два ангела-хранителя, ходили за мной: в столовую, на крыльцо школы, в гимнастический зал. Когда они поднимали ко мне свои лица и вопрошающе, безмятежно и доверительно смотрели на меня, я просто обалдевал. Мне хотелось избавиться от них и убежать к своим дружкам, но какая-то неведомая сила удерживала меня на месте. И я не мог сопротивляться этой силе. Может, они больные, мелькала в моей голове и такая мысль. «Ну и липучки же эти придурки», — сказал мне мой лучший друг Поль на следующий день после появления близнецов. Они подняли ко мне головы все с тем же видом, по-видимому, не поняв слово «придурки». «Не лезь к ним», — сказал я Полю. А потом, не знаю, как это получилось, но уже через минуту мы валялись на земле с Полем, сцепившись так, словно между нами долгие годы зрела ненависть, хотя никакой ненависти не было, — нам никогда в жизни не приходилось переживать такого сильного чувства, впрочем, и причин для нее тоже ни разу не находилось, мы росли спокойными, уравновешенными детьми, без особого блеска в глазах, в полном согласии с окружавшим нас миром. Это была не ненависть, а, скорее, предчувствие всех горестей и сложностей, которые нам предстояло узнать, скорого окончания нашего беззаботного детства, предчувствие чего-то огромного и смутного, что бродило еще далеко от наших девяти лет, но уже загадочным образом нашло к нам путь.

Лео и Камилла отступили назад, молча разглядывая нас с ангельским видом. Они вовсе не выглядели испуганными, они смотрели, скорее, как бы это сказать, с равнодушным любопытством. Они украли у меня мою победу. Мне хотелось, чтобы их глаза расширились от ужаса и чтобы после нашей с Полем схватки они бросились ко мне на шею. Мне хотелось выглядеть в их глазах чемпионом. По крайней мере, во время тех, казалось бы, далеких событий, которые, однако, имели место совсем недавно, я, видимо, вообразил себя «взрослым», защищающим двух малышей. Я чувствовал, что выгляжу смешным и глупым.

На уроках они вели себя словно паиньки, слушая с умным видом учительницу, но я знал, чувствовал, что они слушают лишь самих себя, и я мечтал подслушать их мысленные переговоры, подключиться к потоку тончайших ощущений и парящих в воздухе слов. Время от времени я помогал им, наклоняясь то вправо, то влево, поскольку их посадили по обе стороны от меня, я помогал им найти нужную тетрадь или книгу, начертить строчки или подчеркнуть слова в прописях.

Так длилось четыре дня. Все это время Поль не удостоил меня даже взглядом, а затем наша учительница вернулась и я, вновь оказавшись в своем классе, вздохнул наконец с огромным облегчением: я больше не был «проветренным», я снова стал нормальным учеником. Меня до чертиков достали Лео и Камилла. Поль ни словом не обмолвился о них, и мы, как и прежде, стали лучшими друзьями.

А потом случилась эта история с Клодом Бланкаром. Я сразу заметил, что этот малец с мстительным и назойливым характером — это сейчас я так выражаю далекие детские чувства, а в то время я называл его маленьким засранцем — постоянно крутится вокруг них.

Несколько дней он вертелся вокруг них на школьном дворе в отличие от меня, даже не желавшего смотреть в их сторону, поскольку мое задание было выполнено: я помог им сделать первые шаги в новой школе. Если, конечно, существовало такое задание, в чем у меня уже не было большой уверенности. От этой мысли я чувствовал жжение под кожей, меня, казалось, жгло изнутри пламя стыда. Никто, возможно, не поручал мне никакого задания, и директор, по-видимому, ничего не говорил. Это могло означать лишь одно: меня настолько охмурили два сопляка, что я сам выдумал сцену с директором, которой на самом деле и в помине не было. И это, конечно, ужасно. Хотя по сравнению с последующими постыдными событиями, тот случай был совсем безобидным. Однако легкий стыд из далекого детства по-прежнему жжет меня.

То есть они сами, Лео или Камилла (или оба), выделили, выбрали меня из семерых старших учеников. Причем выбрали не из симпатии или потому, что хотели подружиться, а для того, чтобы выйти из щекотливой ситуации, в которой они оказались после крика Клода Бланкара: «А кто из них мальчик?», и обрести подле меня поддержку и защиту.

Это означало, что они прочли на моем лице некий знак слабости или нерешительности, который был столь очевидным для свежего взгляда чужаков… А может, все было гораздо серьезнее. И малыш Бланкар не мог даже представить, каким эхом отзовется его злой вопрос.

Меня больше не интересовали Лео с Камиллой, но их сложно было не замечать. Прежде всего потому, что они ходили всегда парой, то есть вместе, и еще потому, что каждый раз, когда они проходили по школьному двору, от них исходила какая-то волна умиротворения, которая затормаживающе действовала на играющих. Они легко сближались с детьми, без каких-либо сложностей присоединялись к группам учеников, случайным или сбитым в дружную компанию, но, так или иначе, их присутствие неизменно влекло за собой спад активности у ребятни. Дело в том, что Лео с Камиллой «беседовали», и если было занятие, которое нам и в голову не могло прийти, так это беседы. Мы были мало отесанной малышней, и в плане соблюдения приличий нам не хотелось брать пример с взрослых. Другие ученики, смущенные и изумленные их правильной манерой говорить, умением выражать свои мысли, а также легким акцентом, поначалу старались так же вежливо отвечать им, что и становилось причиной регулярного замедления броуновского движения в школьном дворе. Я же ощущал их присутствие периферийным зрением и даже спиной, точно зная, что за ними, словно ищейка, тащится Клод Бланкар.

И вот однажды они направились ко мне, свободно пересекая невидимую границу, отделявшую от первоклашек зону, где тусовались старшие. У меня аж дух захватило от их смелости, а мое сердце забилось от волнения, возможно, я сам ждал, чтобы они подошли ко мне. И вот они в самом деле подходят ко мне и говорят: «Мы бы хотели с тобой встретиться». — «Где?» — «В лабиринте». — «Когда?» — «После урока». — «Какого?» — «Последнего». На невидимой линии медианы школьного двора замер Клод Бланкар. Он делал вид, что смотрит в другую сторону, но все его внимание было обращено на нас. Я настолько был уверен в этом, что будь у этого внимания в руках лук, острие стрелы было бы направлено точно в наши рты. Лео и Камилла уже ушли. «Ты пойдешь?» — спросил Поль. В ответ я лишь пожал плечами. Эти сопляки, Лео и Камилла, не были достойны того, чтобы мы говорили о них.

Когда прозвенел звонок, извещавший об окончании уроков, я направился к кустарнику.

Поначалу за ним никто не ухаживал, и кусты у стены росли сами по себе. Затем за дело взялся школьный садовник, который постриг их так искусно, что внутри образовался своеобразный маленький лабиринт, где, слегка нагнувшись, можно было укрыться от взора воспитателей. Здесь находился наш Двор чудес, наш черный рынок, наша фондовая биржа. Посещение лабиринта означало принадлежность к маргинальным слоям нашего школьного общества. Лео и Камилла уже ждали меня, а рядом, с побледневшим лицом, стоял Клод Бланкар.

«Ну, что там у вас?» — холодно спросил я. «Ничего, просто хотим, чтобы ты посмотрел», — ответили они. «А он что здесь делает?» — продолжал я. «Я ни о чем не просил!» — тут же крикнул Бланкар. А Лео и Камилла в это время уже стаскивали с себя свитеры, затем они наклонились, чтобы снять туфли, после чего одним движением сбросили с себя брюки и трусики. Они замерли обнаженными лишь на мгновение и, когда, через секунду, стояли уже в одежде, сетчатка моих глаз еще хранила след их белых тел, бледневших на темном фоне школьного кустарника. Две гонкие уклейки, выброшенные на зеленую траву. Когда у меня из горла вырвалось: «Вы что, больные?!», их уже не было, и мой вопрос был адресован только Клоду Бланкару. «Это не я, это не я», — лепетал сопляк. «Заткнись, или ты у меня сейчас тоже голышом поскачешь!» Я сгорал от желания отдубасить его по полной, настолько двойняшки вывели меня из себя. Он лишь пробурчал в ответ: «Мог бы и не приходить». По его голосу я догадался, что ему очень хочется, чтобы я встал на его сторону. Со стороны двора раздавались удары по мячу, но не те, когда мальчишки в конце футбольного матча бьют мячом по старому каштану, когда тишина прерывается взрывом радости или выдохом разочарования, нет, это был равномерный стук мяча о землю: Поль ждал меня.

— Послушай, Бланкар, я выйду первым, поиграю с Полем, и только после этого ты высунешь свой нос. Сделай так, чтобы тебя не видели со мной, усек?

Он принял мою тираду за примирение, в принципе, так оно и было, уселся на траву, а я вышел из зеленого лабиринта.

У ворог школы стояло лишь несколько припозднившихся родителей, Лео и Камилла уже ушли. «Ну что там?» — лениво обронил Поль. «Ерунда», — пробормотал я. Он кивнул головой, мол, «мне по барабану», и мы молча отправились домой с рюкзаками за спиной — Поль, привычно набивая мяч по асфальту, а я, задумчиво проводя на ходу рукой по каменному забору.


Клод Бланкар после окончания коллежа уехал продолжать учебу в Вогезы, где его пристроили в лицей со спортивным уклоном. Мы встретились с ним случайно три года спустя, во время каникул. Дело было в «Каннибале», одном из кафе Бурнёфа (нашего городка), которое по вечерам превращалось в главный ночной клуб города. Мы почти никогда не разговаривали с ним после того злополучного случая, и я не вспоминал о нем, хотя, конечно, так и не смог выбросить его из головы. Однажды мы сидели с Полем, попивая пиво, когда на меня накатили давние ощущения: лихорадочное жжение под кожей, натянутая тетива лука с направленной на меня стрелой. Мой взгляд остановился на парне, стоявшем в другом конце зала. «Слушай, это же Клод Бланкар», — сказал Поль. Тут его подхватила девчонка, которая крутилась неподалеку, по-моему, Элодия, и он убежал с ней. Когда я снова обернулся в сторону Бланкара, тот уже направлялся ко мне. «Как дела?» — произнесли мы в один голос.

У него все путем, он рад, что вырвался из этой дыры, новый лицей ему нравится, его подружка тоже там учится и занимается спортом. «У меня тоже все нормально, — сказал я, — учусь в Париже, а ты на все каникулы сюда приехал?» «Не знаю пока, — ответил он, — может, подработаю немного в бассейне, у меня же диплом есть». «Да уж, ты всегда увлекался спортом», — сказал я. Он лишь улыбнулся в ответ. Эх, если бы он знал, лицеист-спортсмен хренов, что теперь я запросто могу стереть с его лица белозубую улыбочку одним хорошим ударом меча кендо! Интересно, вспоминал он о нашем детском приключении в зеленом лабиринте? Трудно сказать, что же касается меня, то я только об этом и думал.

Шестилетние Лео и Камилла — две маленькие уклейки, ослепительно белые на фоне темного кустарника, два хрупких застывших тела, прямых, без малейших изгибов, совершенно одинаковых, за исключением малюсенькой запятой у одного и ровной, такой же малюсенькой засечки выше бедер у другой. Бланкар наконец получил долгожданный ответ на терзавший ею вопрос. Отныне он точно знал, что эти два схожих тела принадлежат мальчику и девочке, и ему, в принципе, уже не надо было подлавливать их в школьном дворе и кричать: «А кто из вас мальчик?» — или с издевкой произносить: «А кто из вас девочка?», но он все-таки продолжал это делать. В принципе, ему было все равно, кто кем из них был, поскольку ни Лео, ни Камилла не играли в футбол, и не было такой дилеммы — принимать или не принимать их в те импровизированные команды, что на каждой переменке формировались заново. Что его мучило, терзало, смущало — так это их схожесть. То, что человек может быть одним и двумя одновременно, разрушало пока еще не осознанные, но уже принятые устои его существования. Вокруг нас никогда не было близнецов, они не попадались нам ни в школе, ни на улицах. Да и братья и сестры мало у кого из нас были. В нашем департаменте численность населения падала. А мы, мальчишки, особо не бегали за девчонками. Бланкар ощущал себя единственным и неповторимым. В общем, мальчишкой.

Но мальчишка, который может раздваиваться, хуже того, быть одновременно девчонкой, превращал мир Бланкара в хаос. Когда учительница делала перекличку, он впивался в нее взглядом, пытаясь уловить малейшее изменение в ее голосе или мимике в тот момент, когда подходила очередь Ван Брекер-Дефонтенов. Казалось, он ожидал от нее реакцию, похожую на потрясение инквизитора, вынужденного согласиться с теорией Галилея, или на изумление последователя Дарвина, обнаружившего появление нового вида животного, но так как ничего не происходило, то лицо Бланкара недовольно морщилось и на переменке он вновь подскакивал к Лео и Камилле все с тем же смущением и беспокойным блеском в глазах, который я заметил в тот самый первый день, когда он выкрикнул свой знаменитый вопрос: «А кто из вас мальчик?», — и он задавал его снова и снова.

И мне вдруг подумалось, что в этом вопросе никогда не было никакой злобы, что он не пытался принизить близнецов, не выпендривался перед ними, не провоцировал их ни в тот раз, ни позже, в школьном дворе или кустарнике. Эта фраза просто вырвалась у него, как вырывается невольно у человека крик боли, отчаяния или изумления.

Я с удовольствием подрался бы с ним, как подрался с Полем, когда он обозвал Лео и Камиллу придурками, и мне, наверное, полегчало бы, но моя ненависть была направлена против того Клода Бланкара, шестилетнего худенького щенка-первоклашки, у которого не было ничего общего с Клодом Бланкаром, который сидел напротив меня в «Каннибале» — девятнадцатилетним коренастым юношей со слегка стеснительной улыбкой на лице. Я прикуривал уже третью сигарету, он, само собой, не курил. Я уже начал понемногу успокаиваться, когда он внезапно спросил:

— О близнецах что-нибудь слышал?

— Они в Париже.

— Вот как? А я думал, что в Нью-Йорке.

— Нет, в Нью-Йорке они жили до переезда сюда, потом уехали в Гонконг, а теперь живут в Париже.

Он лишь вздохнул в ответ. Нью-Йорк, Гонконг, Париж — все это было за границами его вселенной. Близнецы вернулись на свою орбиту, с которой им никогда не следовало сходить, пронеслись над нашим городком как метеорит, а ведь известно, что случается во время такой природной катастрофы: метеорит может долететь до нашей планеты и врезаться в какую-нибудь Сибирь или Камчатку, разлетевшись на мелкие кусочки, которые потом даже не соберешь, или же пронестись мимо Земли словно огнедышащий дракон, дабы навсегда исчезнуть в пугающей черноте космоса. Метеориты и кометы нас не касаются, Клод Бланкар вряд ли будет еще говорить о Лео и Камилле. Он ничего не знал и об Анне — ее жизнь тоже протекала на другой, далекой планете. Или все-таки знал? Может, он уселся за мой стол из чистого любопытства? Он, похоже, не торопился уходить, незаданные вопросы, казалось, висели на его тубах, готовые сорваться в любой момент. У меня вдруг перехватило дыхание, и я глубоко, с шумом, вдохнул воздух.

— Все еще страдаешь от апноэ? — спросил он.

Сволочь! Все-таки заметил. Я кивнул на пачку сигарет, и мы завязали неизбежную дискуссию о том, что вредно для здоровья и спорта, что надо бросать, от чего следует воздержаться, что человеку нужны стимуляторы, так уж лучше обычная сигарета, чем косячок, но, так или иначе, это очень дурная привычка, ну, вы и сами, господин доктор, всё прекрасно знаете, — обычные темы наших с вами бесед, разница лишь в том, что перед вами я, а не Бланкар.

Я говорил и говорил без умолку, чтобы не дать приблизиться к нам призраку Анны, которая, казалось, бродила вокруг нас. И я старался ей помешать подобраться к сидевшему напротив меня Клоду Бланкару, зная, как подбиралась она к незнакомым парням, вся такая воздушная, недостижимая и отсутствующая, и как искала в них точку опоры, за которую мог зацепиться ее мир грез и терзаний, но даже когда ей это удавалось, она оставалась такой же воздушной, недостижимой и отсутствующей, — настолько воздушной, что легко отделялась от людей, и никто не пытался ее удержать. По-видимому, это просто было в ее природе — скользить по жизни рядом с вами, пока не наступал день, когда она взмывала ввысь, чтобы парить без руля и ветрил до тех пор, пока другой парень не подцепит ее на час или месяц. Нам с близнецами Анна казалась естественной — ни доброй, ни злой, шелковой, словно шарф, который ты с удовольствием носишь и о котором легко забываешь, но сама она хотела жить, ей хотелось сбросить с себя воздушную прозрачность, и я это сразу почувствовал. Мне удалось быстро раскусить ее, я же дока по части тайн, мне нравится проникать в души, я доволен, когда люди открывают свои сердца и открываются миру Анна хотела жить, но не смогла воспользоваться обстоятельствами. На меня вновь накатило апноэ.

— Слушай, — опять неожиданно перескочил на другую тему Клод Бланкар, — знаешь, ведь это был не я.

— Ты о чем?

— Да о близнецах. Это всё они, они хотели во что бы то ни стало показаться мне без шмоток, ну помнишь, в школьном лабиринте. Не знаю почему.

— Забудь, — обронил я.

— Ты не злишься?

— Столько воды утекло, старина!

— Да, забавно. Знаешь что?

— Ну?

— Моя подружка — близняшка, то есть я хочу сказать, что у нее есть сестра-близняшка.

Судя по его заблестевшим глазам, он не закончил еще откровенничать.

— Забавно то, что они не настоящие близнецы. Не однояйцевые, понимаешь? Это довольно редко встречается. Одна — брюнетка, другая — блондинка, моя — брюнетка.

Я чуть не упал под стол со смеху. «Однояйцевые», он произнес это слово очень быстро, стараясь никоим образом не выделять его, не поднимать над частоколом других слов в своей фразе, показать, насколько свободно он чувствует себя в новом мире, где обитают девушки, отмеченные подобной печатью судьбы, однако, несмотря на его потуги, это слово вырвалось на волю, — было очевидно, что он ослеплен его звучанием, с таким же очарованием он мог бы назвать этих девушек «принцессами».

И спустя минуту, прощаясь, он добавил:

— Вот так совпадение, правда?

Произойди эта встреча в прошлом году, я с важным видом невзначай обронил бы с коварностью змеи: «Не думаю, что это совпадение». Но сейчас я подумал: «Ступай с миром, Клод Бланкар, пока близнецы не проглотили тебя с потрохами. Ты просто узрел их на мгновение обнаженными, всего лишь раз, когда был несмышленым мальчишкой, они не обожгли тебе глаза, не превратили в безмолвную статую, тебе несказанно повезло, ступай с миром и будь счастлив с твоей поддельной близняшкой. Я принимал тебя за злого мальчишку, а ты был просто невинным ребенком, и как мне хотелось бы быть на твоем месте».

— Да здравствует спорт! — сказал я Полю, когда он вернулся за наш столик. — Да здравствует спорт!

Я не рассказал ему, о чем мы болтали с Клодом Бланкаром. Истории с близнецами и близняшками выходят за рамки наших отношений, я оставляю их для наших с вами будущих сеансов, мой господин психоаналитик. Разве не вы меня учили, что «человек не обязан говорить обо всем личном» или, к примеру, «чтобы оставаться друзьями, необязательно быть откровенными»?

— Ну что? — поинтересовался Поль, кивнув в сторону Клода Бланкара, выходившего из кафе со своими дружками.

— Ничего, — отозвался я.

Самое главное — у меня есть Поль, мой лучший друг.


Поль всегда был рядом, он был частью меня, нашего городка с его стенами, улицами и переулками, и в то же время он никогда не входил в ту частичку меня, где бродили, сталкиваясь друг с другом, Лео с Камиллой, Анна и все те, кого они привлекли за собой. Он, конечно, был в курсе, но всегда оставался вне этого круга, так уж повелось.

Каждый вечер мы возвращались из школы вместе. Мы были однолетками, он — чуть ниже меня, я — чуть выше его, он не был особо разговорчивым, я — тоже, ему очень нравился футбол, мне — не слишком. На всех школьных фотографиях мы всегда рядом. Когда я приезжаю сюда, в Бурнёф, на каникулы, то в первый же день отправляюсь к нему, либо на квартиру его сестры в городе, либо на ферму его родителей. Видео-игры, CD, DVD — он получал почти все, что хотел, я же почти ничего. У каждого из нас был мобильник, но мы обычно не звонили друг другу. Не знаю как, почему, мы стали друзьями. Я частенько витаю в облаках, и меня можно назвать, скорее, разболтанным, чем собранным парнем, а Поль всегда прочно стоит на ногах. Он широк в плечах и очень мускулист. У меня вообще-то тоже есть бицепсы, но не столь заметные, как у него. Когда он шагает по улице, то идет вразвалочку, степенно покачиваясь из стороны в сторону, словно несет на плечах невидимый груз, который при каждом шаге тянет его вниз, а я в эту минуту уже успеваю споткнуться о бордюр или набить себе шишку, потому что слишком поздно замечаю препятствие на своем пути. Я все это рассказываю, чтобы точнее объяснить природу нашей дружбы. Когда мы шли по улице, то постоянно боками задевали друг на друга, что меня нисколько не нервировало, хотя с любым другим человеком я этого не вытерпел бы. Мы, каждый по-своему, были неуравновешенными, но прекрасно уравновешивали друг друга, вот и все.

Изо дня в день, иногда целыми часами, я шагал с Полем бок о бок, и так длилось на протяжении многих лет в этом суть наших отношений. Мы исходили наш город вдоль и поперек, мы шли в школу, из школы, провожали друг друга до дома, двигались прямо, делали крюк, направлялись к какой-нибудь цели или бродили бесцельно, чтобы просто шагать вместе. Еще маленьким Поль всегда выносил на улицу футбольный мяч, и я прекрасно играл с его мячом, меня никогда не выводило из себя его бесконечное постукивание — топ-топ, — которое, однако, по-своему раздражало Поля. Но мне легко удавалось уловить его раздражение или словить чертов мяч, когда он выскальзывал у него из рук. Мы звали его пузырь, затем пуз и давали детские клятвы, положив руки на мяч и приговаривая: «пуз-пуз-пуз, я клянусь». Позже, когда мы подросли, мяч исчез, а «пуз» остался — пароль нашей дружбы. В старших классах мы часто гуляли за городом, в лесах Пьер-Леве или Куртиль, бродили по дороге на Пюи или по Галльской тропе, и еще по дорожке, что тянулась вдоль реки. Мы с Полем были в одной упряжке — и этим все сказано.

Может, именно так все обстояло и у Лео с Камиллой. Меня часто посещай мысль, что в их отношениях не было ничего особенного по сравнению с нашей с Полем дружбой — просто привычка, растянувшаяся на долгие годы. Мне также временами казалось, что их упряжка была еще банальнее, чем та, которую образовывали мы с Полем, поскольку у них и выбора-то не было: упряжка ждала их уже с самого рождения, нам же с Полем пришлось в один судьбоносный день сделать свой выбор.

Так успокаивал я сам себя. Лео и Камилла по-настоящему внушали мне страх, и я не понимал, почему боюсь какой-то малышни? Они были очень милы, совершенно не агрессивны, но я их боялся. И, само собой, не мог представить их в упряжке. Они были похожими, но в то же время каждый был и самим собой, и другим. Каждый раз, встречая их после долгого расставания, я заново испытывал одно и то же потрясение. Каждый из них был по-настоящему одинок, но вместе они представляли компанию. Это было поразительно. Они ужасно поразили меня с самого первого дня. Я никогда не видел, чтобы ребенок был настолько одинок, на них жалко было смотреть, еще никто и никогда не волновал меня так сильно, как эти двое.

Я был единственным сыном в семье, двоюродных братьев и сестер у меня тоже не было, у друзей моей матери не было детей моего возраста, и я просидел дома один-одинешенек до первого класса и встречи с Полем, моим будущим другом. Но я не отдавал себе отчета в том, что одинок. Одиночество казалось мне обычным, заурядным состоянием, в которое погружала меня рутина повседневности. И появление Поля в моей жизни ничего особо не изменило. Его тоже можно было считать единственным сыном в семье (его сестра, гораздо старше него, давно жила отдельно от родителей), он так же, как и я, привык коротать в одиночестве вечера, ночи, воскресенья и чувствовать себя одиноким в школьном дворе, во время переменок, или на ферме, в обществе своих родителей.

С Лео и Камиллой я познал одиночество совсем иного рода, и теперь, когда мы расстались и нам запрещено общаться, я думаю и иногда допускаю, что они так сильно вцепились в меня своими четырьмя ручонками не для того, чтобы погубить, как мне казалось в минуты отчаяния, а для того, чтобы на земле появился их третий собрат, на которого они возлагали определенную миссию. Но это было совсем не то, о чем я думал, когда мне было девять, а им по шесть лет. Я должен был избавить их от чувства одиночества, и я выполнил эту миссию, — не так ли? — никто не может оспорить этого факта, это поняли, пусть и не сразу, даже представители моего ареопага, знатоки страдающих молодых душ.

Я провел лишь четыре дня в их классе и мог бы спокойно забыть о них, — они были с первоклашками, я — со старшими ребятами, пропасть между нами по тем временам была огромная, — но вольно или невольно я все же думал о них, раз однажды вечером, спустя две или три недели после их появления, сообщил своей матери: «У нас двое новеньких в школе». Я, вообще-то, и ответа не ожидал, даже не был уверен, что произнес эти слова вслух, это, скорее, были мои мысли, которые переливались через край, однако, к моему удивлению, моя мать поддержала разговор: «Ты имеешь в виду маленьких Дефонтенов?». Меня тут же атаковало апноэ: «Ты их знаешь?» — «Конечно, это внуки Маргариты и Люсьена Дефонтенов».

Дефонтены? Наши старые соседи по улице? Мое потрясение было безграничным, я даже представить себе не мог, что Лео и Камилла могут иметь какую-то связь с нашей повседневной жизнью, а может, я находился под чарующим гипнозом их другой фамилии — Ван Брекер.

Мать ласково сказала: «Давай, дыши, мой зайчик». Что я и сделал, мне не хотелось, чтобы она бежала за респиратором и всей этой медицинской ерундой. «Все хорошо, мама». Я сидел, молча переваривая новость, но что-то было не так. «Ешь», — сказала мать, и я стал глотать свое пюре, хотя на самом деле я осторожно, словно лекарство, по капельке, глотал свежую информацию, пока у меня не созрел следующий вопрос: «А что они здесь делают?» — «Кто?» — отозвалась мать. — «Ну, близнецы, что они здесь делают?» И я узнал со слов матери всю эту длинную историю.

Моя мать знала Дефонтенов задолго до моего рождения. Они очень помогли ей в жизни. В начальной школе она училась в одном классе с их сыном Бернаром, домашние задания они делали всегда вместе, в гостиной Дефонтенов, где стоял стол, специально выделенный для этих целей. «Но в жизни он достиг гораздо большего, чем я, — добавила моя мать, — он стал то ли президентом, то ли генеральным директором крупной фармацевтической компании, женившись на дочери Ван Брекера. Тебе это имя ничего не говорит, но ты и представить себе не можешь, какой огромный капитал принадлежит этой семье. У жены Дефонтена уже было трое детей от первого брака, а потом у них родились близнецы, и, насколько мне известно, роды протекали не очень гладко, у деток была родовая травма или что-то в этом роде. Они с Бернаром без конца переезжали с места на место, ну, с Бернаром, сыном Дефонтенов, отцом близнецов, если ты следишь за моей мыслью. На сей раз они отправились в Австралию, забрав с собой старших детей, а младших оставили на год у бабушки с дедушкой. Бедные дети совершенно потеряны, — постоянная смена стран, языков, — вот родители и подумали, что здесь им будет спокойнее, и потом, бабушка и дедушка тоже этого хотели, их можно понять, они почти никогда не видят своего сына Бернара, но у этих детей явно есть проблемы».

— По их виду не скажешь, — сказал я.

— Не знаю, — отозвалась моя мать, — я не хочу задавать слишком много вопросов.

Что означало также: «Ничего ты больше не услышишь, доедай свое пюре».

В любом случае, я узнал, что хотел. И жутко устал. Когда я слушаю свою мать, то нахожусь под впечатлением не только ее слов, но и ее тона, манеры разговора. И за ее рассказами о других я каждый раз слышу ее собственную историю, а значит, отчасти и мою. Эта история похожа на огромное невидимое тело, которое покачивается и сжимается под звуками произнесенных слов; иногда оно поднимается во весь рост, возвышаясь надо мной, иногда падает ниц, складываясь в поклоне, и, поскольку я ее сын, ее единственный сын, то чувствую каждое движение огромного невидимки, спрятанного за словами, — вам понятна моя мысль?

И пока она говорила, нанизывая фразу за фразой, а я боролся с апноэ и доедал пюре, за ее рассказом маячило огромное тело, которое подпрыгивало, отступало, дрожало. Однако слишком долго объяснять все это: ее отношения с Маргаритой и Люсьеном Дефонтенами, их сыном Бернаром, женой их сына Бернара и со всем нашим городком, и почему она рассказывала поначалу так много, а потом вдруг не захотела больше ничего говорить. Все это меня утомляет, как утомил и ее рассказ о Дефонтенах тогда, на кухне, две или три недели спустя после появления в нашей школе Лео и Камиллы, и вот почему я вспоминаю о тебе, Наташа, о том, как тогда в Мали, под трепещущим на ветру тентом, ты огорошила своих коллег, ибо написать сто страниц… …это очень изнурительный труд. Более изнурительный, чем потеть часами в костюме для кендо, скрещивая мечи с авейронским учителем, а иногда с великим японским учителем, и более тяжкий, чем таскать часами ведра с краской господина Хосе, хозяина квартиры, где я жил и у которого работал, нанося краску слой за слоем, словно масло на хлеб, на стены и потолок, и более изматывающий, чем маяться часами на вашем диване, месье, и спрашивать себя, что означают ваши загадочные фразы и какой скорпион прячется за ними, и стоит ли оставлять загнивать жалящие фразочки с их уродливыми мордами и ядовитыми хвостами или же одним махом все проглотить.

И, и, и… знаю, у меня апноэ, и когда я пишу, то задыхаюсь точно так же и по той же причине: мне страшно, что от меня ускользнут события и люди, что мир изменится или переместится в другое место, пока я выпускаю из легких использованный воздух и вдыхаю новый из своего окружения. И поэтому дыхание у меня шумное, оно громким эхом раздается внутри меня, а мир вокруг становится безмолвным. И с писательством происходит то же самое: я нанизываю всё на один стержень, чтобы ничего не упустить, ибо, ставя точку, я заканчиваю с этой фразой, а между концом одной фразы и началом следующей есть разрыв, который может или стать перекидным мостиком, или оказаться пропастью. Правда, это тоже у меня потихоньку меняется, вы уже, наверное, заметили, что я перехожу на красную строку, делая параграфы.

Понятно, ответите вы, вас страшит пропасть между двумя фразами, а не пропасть между двумя параграфами, хотя, исходя из логики, во втором случае опасность должна казаться гораздо большей.

Ах, но я уже не к вам обращаюсь, господин мой бывший психоаналитик. В моем личном ареопаге есть большой выбор собеседников, и отныне я сам выбираю, к кому и когда обращаться. Итак, сейчас я обращаюсь к Ксавье, молодому воспитателю, «такой милашка», шепнула мне Камилла с натянутой улыбкой на дрожащих губах, когда мы выходили из Дворца правосудия после первого судебного заседания. Может, и «милашка», но, вообще-то, я не должен был с ним пересечься, потому что был уже совершеннолетним, а он занимался с несовершеннолетними. «Меня зовут Ксавье, — представился он, — я виделся с Лео и Камиллой и посчитал своим долгом навестить и вас, если вы не против». Я нисколько не был против, мне нравился этот Ксавье, и потом, его же послала ко мне Камилла. «Я хочу сообщить вам, что веду кружок молодых писателей, вот адрес, ваши друзья сказали мне, что вы любите писать». Вот маленькие дряни, они же прекрасно знают, что я не люблю писать, а этот тип теперь будет настаивать!

Я не пошел специально в ваш кружок, господин воспитатель, но, тем не менее, там оказался, и у меня есть серьезное желание свести с вами счеты, но пока довольно того, чтобы объяснить вам вещи, касающиеся апноэ и параграфа. Ну так вот, Ксавье, переход на строку нового параграфа — это новый отсчет, сигнал к новому подъему энергии, с одним делом покончено, можно переходить к другому, это объективный взгляд, четкое видение, мотор! В то время как внутри параграфа ты действительно находишься внутри — там все размыто, подвижно, со всех сторон наседают метафоры и сравнения, то приклеиваясь к фразам, то отклеиваясь от них. Внутри одного параграфа надо держаться очень крепко. Имейте это в виду во время занятий в вашем писательском кружке, Ксавье-милашка, Ксавье-предатель.

После ужина «спор-пюре-апноэ», проведенного с матерью на нашей кухне, я позвонил по мобильнику Полю. Он в это время делал домашнее задание в большой гостиной своего фермерского дома. «Погоди, я поднимусь на сеновал». Я слышал в трубке, как он пересекает двор вместе с собакой, которая о чем-то рассказывает ему на своем собачьем языке, а он ей что-то отвечает, затем я услышал, как он поднимается по лестнице, скрип-скрип, — затем залаял пес, — уау-уау, — затем послышалось шух-шух, должно быть, шуршало сено у него под ногами, и неожиданно я очень четко услышал его голос: «Пошел вон!» — он все еще общался с собакой. «Ты на месте?» — «Да, но он не хочет уходить». — «Ну, тогда не болтай с ним», — во мне говорила ревность к невидимому псу. «Да, но в таком случае мне придется и с тобой не болтать», — «Ладно, отключаемся на минуту, потом перезвонишь, когда он смоется», — «На мобильник?» «Нет, на наш мяч, идиот!»

Однако он не мог перезвонить на мобильник. В то время, когда нам было по девять, их еще не было, а вот пес по-прежнему живет на ферме, но это не тот, а другой, и он не так сильно привязан к Полю, как предыдущий. Время между мною и Полем — величина настолько постоянная, что моменты, из которых оно состоит, вполне заменяемы, и я легко переношу мобильник из наших дней в те времена, а старого пса — в сегодняшние события. Как только нужно было посекретничать, мы забирались на сеновал, который, так уж повелось, был самым укромным местом на ферме его родителей, и мы могли там спокойно спрятаться подальше от людских глаз. Были и другие развлечения: длинная лестница с неровными перекладинами, ложе из сена, которое кололо нас даже через джинсы, и широкий вид на двор и поля с южной стороны, а еще я с садистским удовольствием любил наблюдать за псом, жалобно скулившим внизу.

«Итак, — сказал я Полю, кажется, на следующий день, а может быть, в следующее воскресенье после разговора с матерью: — Лео и Камилла — внуки Дефонтенов». Он прекрасно знал, кто такие Дефонтены, благодаря своему отцу, который был знаком со всем городом. «Ах, вот как, почему?» Может, со стороны казалось, что Поль говорил невпопад, но на самом деле он разговаривал просто и откровенно. Его вопросы устремлялись не к узким коридорам ответа, а к открытым пространствам, как наш сеновал, где я мог лазать в разные стороны или просто сидеть на коленках. Я мог бы услышать в его вопросе: «Почему ты мне говоришь об этом?» или «Почему они живут у бабушки и дедушки?», или же «Почему твоя мать рассказала тебе о них?» И это «почему» Поля было бы просто словом, не требовавшим объяснений, но означавшим, что рядом со мной друг и мне достаточно пробормотать в ответ «не знаю», чтобы поддержать разговор.

Я сказал: «Не знаю», затем: «Мне кажется, что со мной должно что-то случиться». И Поль в ответ: «Приходи тогда к нам». И еще я сказал: «Моя мать наверняка захочет с ними поговорить».


Так оно и вышло. Через несколько дней после своего долгого рассказа о семье Дефонтенов моя мать пришла забрать меня из школы. Обычно из-за своей работы она никогда за мной не приходила. На этот раз она поджидала нас у ворот школы с Дефонтенами. Мы с Полем заметили их, когда били в стену мячом, и переглянулись. Поль подхватил мяч, и мы направились к ним, еле волоча ноги. «Милый, господин и госпожа Дефонтены хотят сделать тебе предложение», радостно зазвенел голос моей матери. Мы снова обменялись взглядами с Полем. Все ясно, звонкий голос моей матери означал лишь одно: я ни в коем случае не могу и не должен отказываться от предложения господина и госпожи Дефонтенов, каким бы оно ни оказалось, и предложение это, пожалуй, обещало быть необычным, раз уж моя мать перешла на такой яркий вокал.

Моя мать, как правило, говорит громко и сочно, но голос ее звенит, скорее, не как серебряный колокольчик, а оловянный, и напоминает глухой стук банки из-под горчицы, нежели звон хрустальных бокалов. Таким, по крайней мере, воспринимают ее голос мои уши, и меня это вполне устраивает, так как я очень люблю свою маму, можете не сомневаться.

Итак, старики Дефонтены, которые по понедельникам посещали массажиста, хотели, чтобы в эти дни я отводил их внуков из школы домой. Они еще что-то там объясняли, но главное было в том, что мне нужно было просидеть в их доме часа два, пока они не вернутся после своих процедур. Малыши не должны оставаться одни, я им очень понравился, и они рассказали им обо мне. Кстати, Поль тоже, если захочет, может приходить со мной, господин Дефонтен будет провожать его до автобуса или даже отвозить на ферму. «По понедельникам я ночую в городе, у сестры», — отозвался Поль. Я какое-то время смотрел на всех с открытым ртом, не понимая толком, о каких «малышах» идет речь. Лео и Камилла с первого дня казались мне взрослыми, ненормально взрослыми, в моем восприятии они были гораздо старше меня, и этот возрастной парадокс иногда меня пугал. Поль тут же добавил: «Спасибо, не надо». Что до меня, то сделка состоялась, мама сказала «да» от моего имени, не дождавшись даже, когда спросят моего согласия, и теперь Лео с Камиллой, а также бабушка и дедушка смотрели на меня своими прозрачными глазами.

Чуть позже, когда мы с Полем остались одни, он сказал: «Они должны тебе платить», я пожал плечами, и он продолжил: «Ну да, ты же теперь беби-ситтер». Я ответил: «Моя мать откажется», тогда он то ли всерьез, то ли в шутку произнес: «Ты даже сможешь накопить на компьютер». «Да брось ты…»

Эту тему мы с Полем обсуждали еще долго. Он говорил, что «любой труд заслуживает оплаты». Это выражение странно звучало в его устах, но я тут же вспомнил первоисточник, поскольку часто слышал эти слова от его отца, когда тот приезжал с поля на тракторе или возвращался из хлева после отёла своих буренок, присаживался за стол, чтобы съесть хлеба с сыром и запить его стаканом вина, разбавленного водой: «Любой труд заслуживает оплаты, детки». «А какая у нас будет зарплата после школы?» «В школе вы тоже зарабатываете, но пока только знания, а позже, после школы, у вас будет настоящая зарплата!»

Мне пришлось обратиться к маме, чтобы получить разъяснения по поводу этого гуманного утверждения, и я выслушал целую лекцию на тему заработной платы и предпринимательства, наемных сотрудников и предпринимателей, кстати, отец Поля был не наемным работником, а предпринимателем. «Он не предприниматель, а фермер», — возмутился я в ответ. «Можно и так сказать, но зарплату он не получает». «А мы получаем зарплату?» «Да, мы получаем зарплату», — с гордостью заявила моя мать. «Но отец Поля богаче нас». Однако ее не так легко было сбить с толку: «Его деньги на самом деле не его, а принадлежат банку». — «Но у него есть трактор!» — «Его трактор тоже принадлежит банку». Последнее замечание нанесло мне удар и открыло ужасающую перспективу: «А футбольный мяч Поля тоже принадлежит банку?» Мама, видя, что довела меня до слез, успокоила: «Нет, мячик принадлежит Полю». Она обняла меня и ласково потрепала по волосам. «Не волнуйся, я сделаю так, что у тебя тоже будет зарплата, хорошая зарплата, даже если твой отец уже не может нам помочь, не бойся, мой цыпленок».

Я быстро успокоился, убаюканный ее мягким голосом и добрыми ласковыми руками, но где-то внутри меня подспудно росло сопротивление, которое вылилось в мое первое самостоятельное решение: я не хотел «зарплаты», — ни такой, как у отца Поля после долгих часов, проведенных в полях или коровьем хлеву, ни такой, как у моей матери, занимавшейся хозяйственными делами в мэрии, из которой в конце каждого месяца ей приходил почтовый перевод, и она, будучи каждый раз недовольной указанной в нем суммой, долго что-то прибавляла и отнимала на калькуляторе, то хмурясь, то мечтательно улыбаясь, а я весь вечер чувствовал себя одиноким.

А тут еще Поль заговорил о зарплате! Он упрямо твердил, что я должен принять деньги Дефонтенов, но я чувствовал просто патологическую невозможность такого поступка. «Они не настолько уж и богаче нас», — сопротивлялся я. «Да ты смеешься, — возражал Поль, — они получили не одно наследство, а сынок их просто набит баблом по самые уши. Ты знаешь, как сюда добирается мамочка близнецов?» Нет, я не знал. «На поезде, что ли?» «Ну, ты скажешь, на поезде, она приезжает на служебной машине с личным шофером, а машина — вот такая огромная». И откуда он все знает? «Ну, мы все-таки тоже не лыком шиты», — с хитроватой улыбкой отвечал он, и я в который раз убеждался, насколько он похож на своего отца. Я был потрясен. А Поль вываливал на меня другие аргументы: что моя мама и так всю жизнь вкалывала на Дефонтенов (она занималась уборкой в их доме в те времена, когда они еще преподавали в коллеже), что я смогу купить себе велик или пару футбольных кроссовок, что не стану же я рабом двух избалованных сопляков, и вот это последнее замечание неожиданно просветлило меня, и я понял, в чем суть разногласий между Полем и мною, и где может возникнуть единственно возможный барьер между нами.

Этим барьером были Лео и Камилла. Я находился вместе с ними внутри, а Поль оставался снаружи. И ему никогда не следовало переступать через него, если мы хотели остаться на всю жизнь друзьями. В голове у меня роились не решавшиеся вылететь фразы: «Лео и Камилла не продаются, а я не собираюсь их покупать», «Лео и Камилла это не зарплата», перед глазами мелькали смутные образы и картинки, которые сложно было выразить словами и которые, в сущности, были вариациями той памятной драки с Полем, когда он обозвал близнецов «придурками», а я швырнул его на землю и молотил кулаками с яростью крестоносца, защищавшего сокровища Святой земли! Но я вовремя спохватился. «Близнецы — это мое личное дело», — отрезал я, и Поль все понял.

Вот как получилось, что по понедельникам я проводил время в компании Лео и Камиллы, в доме их бабушки и дедушки, находившегося на улице, которая шла за нашей или перед нашей, все зависит от того, как идти — от пригорода или от центра. В первый раз со мной пошел и Поль, получивший на то разрешение Дефонтенов, хотя он обычно чувствовал себя не в своей тарелке, когда оказывался в чужом доме. Он заходил только ко мне, возможно, потому, что я жил один с матерью, а может, потому, что принимал все, что было связано со мною. В тот день мы молчали почти всю дорогу от школы до дома Дефонтенов. Поль держал под мышкой мяч, и поначалу мы шагали с ним бок о бок, как обычно, но тротуар был узким, и я все время беспокоился за малышей, так как чувствовал себя обремененным важной миссией. Малейший шум проезжавших мимо автомобилей приводил меня в трепет, и впервые присутствие Поля рядом со мной раздражало меня, мешая сосредоточиться на двух мальцах, топавших перед нами.

«Да ладно, — сказал Поль, не собьет же их машина», на что я ему ответил: «Возьми одного за руку, а я другого».

Мы так и сделали: я взял за руку Камиллу, а Поль, как-то странно посмотрев на меня, взял за руку Лео. Близнецы с невозмутимым видом следили за перестановками в то время они особо не спорили, что меня даже смущало. Мы больше привыкли к суровому обращению и, хотя сами не были возмутителями спокойствия, наверное, обрадовались бы их непокорности. На словах — бунтовщики, а на деле — покорные овцы, — таким было наше негласное кредо, таким, по сути, был наш конформизм. Что касается Лео с Камиллой, то здесь все было наоборот, но я этого долго не замечал.

Мне страшно хотелось, чтобы малыши вырвались из наших рук и пустились наутек, а мы бросились бы их догонять, однако они спокойно шагали по тротуару и рука Камиллы лежала в моей руке, словно желторотый птенец, который затаился в гнезде, не решаясь взмахнуть неокрепшими крылышками, и именно в этот момент я почувствовал, что в отношениях между близнецами что-то не то, а может, не то было между ними и мною. Я затаил дыхание, рука Камиллы будто целиком растворилась в моей, однако она не была безжизненной, ее рука казалась чрезвычайно легкой и в то же время напряженной, в этой руке ощущалась какая-то сила, которая словно передавала мне сообщение: «Тебе придется подождать, но однажды ты увидишь…» И это была не угроза, — маленькая ручка Камиллы не была зловещим лезвием, направленным против меня, а, скорее, весенним бутоном, который просто ждет своего часа, слепо уверенный в его неизбежности. «Однажды ты увидишь…» Неужели я все же дождусь того дня, когда «увижу», и задышу по-настоящему, задышу так, как дышит молодой здоровый парень, крепкий и в хорошей физической форме?

Я собирался вдохнуть полной грудью, когда эта ручка затрепетала в моей ладони, передавая мне другое сообщение, такое простое и вполне ожидаемое: «Ты мне надоел, отстань». Меня охватил такой приступ апноэ, что я чуть не задохнулся и резко отпустил руку Камиллы. Поль тут же выпустил Лео. Близнецы вновь стали в пару, а мы с Полем пошли за ними следом. «Ну и придурками же мы выглядим», — процедил он сквозь зубы.

Я не помню, ни какая тогда стояла погода, ни по каким улицам мы шли, ни каких людей встречали. Впрочем, в этом нет ничего удивительного — вряд ли в памяти взрослого человека отложится ничем особо не примечательный день из далекого детства, если не считать, конечно, что в этот день он провожал двух малышей до их дома. Однако я хорошо помню другое: в моем сердце до сих пор живет воспоминание о странном беспокойстве, скорее, за конфигурацию нашей группы, нежели за безопасность малышей. Поль больше не был Полем, я перестал быть самим собой, и близнецы по имени Лео и Камилла тоже испарились, оставалась лишь новая конфигурация, которой я не мог придумать название. Кто с кем должен был идти, как соотносились углы, где проходила диагональ, какой периметр нужно было соблюдать, но, самое главное, все же — кто с кем. Именно таким был вопрос, дремавший, словно нераспустившийся бутон, в малюсенькой ладошке Камиллы, и именно в тот день, клянусь, я почувствовал это.

Близнецы бросились бежать, лишь когда впереди замаячил дом Дефонтенов. Они открыли калитку, нашли ключи под лавровым деревом и тут же исчезли в глубине дома. «Ты их различаешь?» — спросил у меня Поль. «Что ты имеешь в виду?» — «Ты все понял, не прикидывайся идиотом», — буркнул Поль. «Ты держал за руку Лео», — сказал я, и он перестал лезть ко мне с вопросами. Самое важное отличие между нами: я четко различал близнецов, и мы с Полем оба понимали, что именно это и разделяет нас.

Дом Дефонтенов представлял собой большое квадратное здание с гранитными стенами и балконом с чугунной решеткой. На первом этаже на нас смотрело огромное окно со шторами цвета бронзы, которые своим двойным изгибом словно склонились перед нами в почтительном поклоне. Поль на мгновение замер напротив окна, будто ожидая, что шторы вот-вот приподнимутся и из-за них выскочат церемониймейстеры, расшаркиваясь в реверансах.

Но тут близнецы открыли нам дверь, и мы вошли внутрь. Я уже бывал в этом доме и не находил его каким-то особенным, он просто был больше и мебели здесь было больше, чем в нашем доме, то есть в доме моей матери. Однако, глядя, как Поль с опаской озирается по сторонам, я тоже вдруг оробел. Дефонтены приготовили для нас полдник — на столе мы увидели нарезанный хлеб и банку с чаем. Близнецы умели заваривать чай, но не имели права включать газовую плиту. Я следовал их инструкциям, не проронив ни звука, не очень-то уверенный, что моя мама обрадовалась бы, застань меня со спичками в руках перед газовой плитой. Поль как истукан застыл в углу кухни, так и не расставшись с мячом.

Чайная церемония стала ему поперек горла. Сначала близнецы принялись объяснять, что у бабушки с дедушкой для них есть специальные чашки с рисунками Беатрикс Поттер. «И что это за рисунки?» «Ну, ты же их знаешь, кролики Питер, Мопси, Флопси и Ватный Хвостик». «Ах, ну да, кролики!» — произнес Поль, скрывая за сарказмом свое невежество. Но дедушка и бабушка пьют только кофе. И что из этого? Поэтому близнецы вынуждены пить из чайных чашек Хэвиленд, а это проблема, так как чашки такие ценные, что не дай бог разбить хоть одну, но бабушка пообещала, что купит для них мазаграны.

— Это что такое, мазаграны? — спросил Поль.

— Это что такое, Хэвиленд? — спросил я.

— Мы пьем чай, потому что до этого жили в Китае, — объяснила Камилла.

— И еще в Англии, — добавил Лео, — но если хочешь, можешь взять кока-колу в холодильнике, нам нельзя ее пить.

— А почему нельзя?

— Потому что там много сахара.

— Но мы все равно ее пьем, — в один голос заявили они.

— Ты должен мыть чашки и всю эту посуду? — поинтересовался у меня Поль.

Я не знал. Мы оставили все, как было, и перешли в гостиную, чтобы посмотреть телевизор. Поль по-прежнему не находил себе места. В гостиной было полно фотографий в красивых причудливых рамках, они стояли на этажерках, пианино, на подоконниках. У меня не хватало смелости рассмотреть их, моя мама сочла бы это в высшей степени нескромным. «Главное в моей работе — скромность, — приговаривала она в те времена, когда работала домработницей, — хозяева не будут сердиться, если ты где-то пыль забыл вытереть, но им не понравится, если будешь лезть в их дела, и их, в общем-то, понять можно». Мать Поля никогда не подрабатывала у чужих людей. Поэтому Поль спокойно встал и принялся внимательно, одну за другой, рассматривать фотографии.

— Иди глянь.

— Не могу.

— Да их уже нет, давай.

Близнецы, действительно, куда-то исчезли, наверное, отправились в свою комнату. Итак, фотографии.

На одной была пара в свадебном наряде: он — в темном фраке с заостренными фалдами, она… ….с огромной шляпой на голове, на другом снимке пара была окружена детьми, рядом со взрослыми стояли двое мальчишек с галстуками-бабочками и девочка в длиннющем, до пят, платье.

— Это же не Лео с Камиллой, — произнес, нахмурив брови, Поль.

Я пояснил ему, что это, должно быть, их братья и сестра, но Поль никак не мог взять в толк, как эти трое могли присутствовать на свадьбе своих родителей, ведь они должны были появиться на свет гораздо позже, и я рассказал ему, что госпожа Дефонтен уже была до этого замужем, а дети эти — от ее первого брака.

— А, так она вдова, — с облегчением заявил Поль, словно теперь все стало на свои места.

А во мне нарастало раздражение, потому что моя мать была тоже вдовой, и это чудное слово, до сих пор ни разу не произнесенное нами, разделило меня и его, у которого были оба родителя, и отбросило меня к людям на фотографиях, к которым я не хотел присоединяться.

Эти люди во фраках с заостренными фалдами, в огромных шляпах, с галстуками-бабочками, в длинных платьях отдаляли меня от Поля. Все это невозможно было вообразить на ферме, в школьном дворе, на лестнице, ведущей на сеновал, или в кухне, где отец Поля грыз свою горбушку с сыром, запивая домашним вином. Однако я заблуждался: на ферме частенько смотрели телевизор, и зрелище, представшее на фотографиях, где люди, одетые, как богатые на празднике для богатых, были ему более знакомы, нежели мне.

«А это тоже они?» — «Кто?» — «Братья и сестра?» — «Думаю, да». — «Они старше, — сказал Поль и добавил: — Они старше нас», и это произвело на меня любопытное впечатление. В том, что у Лео с Камиллой была мать, которая носила огромную шляпу ручной работы, и отец, одевавшийся, словно важный государственный деятель, не было ничего странного, но то, что у них были двое старших братьев и сестра, неприятно поразило меня. «Ты ревнуешь», — сказал Поль. «К кому?» — «Ну, вот к этим». — «И с какой стати я должен ревновать?» — «Потому что они старше тебя, и потом их трое, а нас только двое». Эти слова Поля тоже поразили меня. Я никогда не задумывался о нашей с Полем дружбе, он просто был моим другом. Мы никогда не всматривались друг в друга, потому что почти всегда были рядом и оказывались лицом к лицу, лишь играя в футбол, а в этот момент было не до обоюдного разглядывания. Мы и болтали-то мало между собой, я ни о чем особо его не расспрашивал, он просто был моим другом, неотъемлемой частью пейзажа, который окружал меня и на который я почти не обращал внимания. И вдруг оказывается, что у него есть обо мне свое мнение. Для меня это было удивительным и новым открытием. Получалось, что он отличает меня от себя и, следовательно, я сам отличаюсь от себя, и отныне между нами будут новые лица — новый Поль, которого я заново открывал для себя, и новый я, такой, каким он видел меня.

Иногда я думаю, что эта мания, это странное наваждение все считать и пересчитывать, перешла ко мне от Лео с Камиллой. Мы с Полем жили в простом цельном мире, а с близнецами познали бесконечную сложность раздвоений.

В детской мы их не нашли и отправились на экскурсию по дому. Впереди шел Поль, позабывший в кои-то века о своем любимом мячике. Он тщательным образом осматривал все на своем пути, разглядывал каждый предмет с серьезным и сосредоточенным видом настоящего торгаша, который, хмуря брови, оценивает каждую вещь у своего конкурента. Я плелся следом, испытывая настоящее мучение от новой необычной конфигурации. Мы привыкли ходить бок о бок по широким деревенским дорогам, на ферме, в школьном дворе, на улице, ведущей к дому моей матери, да и у меня дома мы сразу садились за стол на кухне или на единственный диванчик в гостиной, или же на кровать в моей спальне. В доме Дефонтенов, гораздо более просторном, чем я думал, мы шли друг за другом по узким коридорам, от комнаты к комнате, пробираясь через мебельный лабиринт, в котором Поль с недовольным видом искал хоть какой-нибудь знак, подтверждающий его недоверие к этому миру, и где я, охваченный беспокойством, впервые после смерти своего отца, остро почувствовав опасность надвигающейся угрозы, искал Лео и Камиллу.

— Ты что, никогда в гости к людям не ходил? — грубо бросил я в затылок Полю.

— Здесь живут люди, которых я не знаю, — огрызнулся он.

Мне очень хотелось закричать, позвать близнецов: «Лео, Камилла, где вы?!», но что-то внутри удерживало меня. Возможно, это был страх, что они не отзовутся, что придется броситься на их поиски, позвать на помощь соседей, позвонить в службу спасения, переполошить всю улицу и весь город, оказаться вовлеченным в засасывающий меня вихрь, в котором я точно потеряю дыхание, как в тот вечер, когда мой отец упал с крыши дома. Я боялся, что мой голос сорвется на писклявые нотки, над которыми будет потешаться Поль. Но он, похоже, вовсе не был озабочен исчезновением близнецов.

Мы вернулись в детскую, и я заглянул под одну кровать, затем под другую. Как я и думал, они лежали там, каждый под своей. «Мы иногда прячемся под кроватями», — сказали они, словно констатируя некое метеорологическое явление. Потом они вылезли из-под кроватей и забрались на них, каждый на свою. «Иногда мы спим отдельно», — произнес Лео. «А иногда на одной кровати», — добавила Камилла. И они уставились на нас своими прозрачными глазами. Им было по шесть лет, но я чувствовал, что они устроили нам какую-то ловушку и теперь спокойно, с равнодушным любопытством ждут, когда же мы попадемся в расставленные сети. «Ваши игры не очень-то смешные», — заметил Поль. Близнецы переглянулись с растерянным видом.

А я, еще мгновение назад готовый наброситься на них с кулаками, чтобы отлупить за то глупое беспокойство, которое они заставили меня пережить, испытывал сейчас неловкое сочувствие к их незатейливым шалостям. Мне хотелось взять их на руки, как тех котят, что однажды принесла моя мать, погладить их, успокоить теми ласковыми словечками, в которых звуки важнее смысла. Но их было двое, и было бы слишком нелепо бегать от одной кровати к другой! Я знал, что эти маленькие негодяи ускользнут от меня, перепрыгивая с кровати на кровать, четко координируя свои действия, что их прыжки по комнате заставят меня стоять как истукану на месте, словно привязанному толстыми веревками.

Я сказал, что каждый находился на своей кровати, «каждый на своей». Так я вначале подумал, чисто автоматически. Мы думаем, как шагаем: не рассуждая, ставим ногу на землю, уверенные в том, что она будет служить нам опорой, как и секунду назад, просто потому что так было всегда. Но с Лео и Камиллой все было по-другому. «Вы знаете, кто на чьей кровати сидит?» — спросили они все тем же рассудительным тоном, которым хозяева ведут беседу с гостями на званом вечере. «О чем это вы?» — фыркнул Поль. Малыши повторили вопрос. Они никогда ничего не объясняли, никогда не спешили на помощь своему собеседнику, оставаясь в собственном мирке, и если кто-то желает в чем-то разобраться, то пусть сам выкручивается!

В принципе, это не слишком отличалось от манер окружавших нас людей. За исключением наших школьных учительниц, никто, собственно, и не прилагал усилий, чтобы давать нам по жизни какие-то объяснения: ни моя мать, ни родители Поля, ни сам Поль, ни я, ни наши одноклассники. Мы говорили лишь о вещах, которые железно, на все сто, были нашими: о тяжелых дождевых тучах, нависших над городом, о стадах, пасущихся на лугах, о наших прогулках по одним и тем же улицам. Никто и не ждал ответов от нас, детей, и мы тоже ни от кого не ждали ответа, каждый выкручивался, как мог, — принимайте то, что я сказал, как сказанное, и, самое главное, не лезьте ко мне, чтобы узнать, как все это варится в моей голове. Такой была наша размеренная жизнь, таким был порядок вещей. Однако с Лео и Камиллой все было по-иному: они бросали, уставившись на вас своими прозрачными глазами, короткие жесткие фразы, которые, словно заколдованные гладкие шарики, катились к вашим ногам, а вы поднимали их и слепо шли за близнецами.

Вот что я ощущал — у меня было время обдумать это во время бесконечных сеансов со своим психоаналитиком. Но, несмотря на мои старания, вы, дамы и господа из моего ареопага Дворца правосудия, так и не поняли этого! Почему я поддался, почему не оставил их, почему не прошел мимо? В том-то и дело, что это было невозможно! Потому что с их стороны это было настоящим колдовством, а может быть, и с моей. Да, вам не понравилось слово «колдовство», которое вырвалось из меня за неимением другого и еще сильнее затянуло в юридическую трясину. «Не пытайтесь обелить свое прошлое», — заявила судья, подразумевая: «Вам не удастся этот трюк с темными силами, у нас сейчас не средневековье». Что же касается адвоката Бернара Дефонтена, то он тут же выдал тираду об архаичных верованиях, распространенных в нашем отсталом крае, цитируя подходящих авторов и вопрошая: «Неужели этот глупец вообразил, будто тут собрались цыганки и глотатели огня?» Однако выпад юриста достиг обратного результата. Его глупая речь никому не понравилась, и мой адвокат с легким сердцем бросился в атаку, обвинив его в попрании достоинства простых жителей, и хотя его выступление было таким же дурацким, но все-таки более красивым и благозвучным.

Наша история не должна была привести нас сюда, в отвратительный зал Дворца правосудия, где любые слова, даже мои, едва слетев с языка, тут же набухали, превращаясь в огромную жирную массу, которая приплясывала, гримасничая передо мной, в то время как я ждал юрких ящерок, скользящих между травинками. «Как-то странно здесь говорят», — сказал мне Поль, которому лишь однажды пришлось слушать подобные речи.


«Вы знаете, кто на чьей кровати?» — нежным голосом пропели эти хитрецы. А Поль недоуменно ответил: «О чем это вы?» И тут мне следовало сказать: «Давай свалим отсюда» — и, оставив маленьких засранцев, отправиться с Полем в сад попинать мячик, как сделал бы на моем месте любой девятилетний мальчишка, как и мне самому очень хотелось поступить, но в прозрачном взгляде близнецов, который гипнотизировал меня, я видел очертания паренька, которому исполнилось тринадцать, затем шестнадцать и, наконец, девятнадцать лет, и который уже жил во мне. Вот к этому молодому человеку они меня и тянули; разумеется, я об этом и ведать не ведал, да и они тоже, бедные мальцы, им же только по шесть лет было, — что они могли знать, желать? Ничего, но зато какой взгляд, откуда он у них взялся, способны ли они теперь по-прежнему так смотреть, — вряд ли, не думаю. Когда я виделся с ними в последний раз, их взгляд, это зеркало с четырьмя камерами сгорания, уже больше не сиял, он потух навсегда.

У меня все же было оружие против них, я тоже обладал некоторой властью над близнецами: я понимал, что они хотели сказать еще до того, как они успевали это произнести. Можно было подумать, что какая-то часть меня знала их еще до того, как их клетки разделились, что это часть была их близнецом, раз уж об этом идет речь. В той истории с кроватью я прекрасно видел, к чему они клонят. «Лежит ли Лео на кровати Лео, а Камилла на кровати Камиллы или наоборот, вот они о чем», — пробормотал я. Поль тут же невольно завертел головой направо, налево, а близнецы спокойно наблюдали за ним. Но через секунду он уже пришел в себя. «Вот еще выдумки!» Кстати, я тоже не знал точного ответа на вопрос. Кровати были совершенно одинаковые — настоящие близнецы, как и их владельцы. Но вопрос они задали не мне, чем я втайне гордился и за что испытывал к ним смутную благодарность: они не стали подвергать меня проверке, поскольку сходу сунули к себе в карман, хотя это неправда, неправда!

Эта парочка, кружась в быстром танце, каждую минуту меняла направление, превращая вас в свою игрушку: еще мгновение назад вы находились внутри их круга и вот вы уже в стороне. Они двигались слишком быстро, чтобы их могли догнать; они двигались, опираясь на древние знания, словно маленькие примитивные зверьки, вдыхающие следы, невидимые окружающим, — и что мы могли с этим поделать?

Неожиданно странная игра, в которую они хотели нас вовлечь, прервалась так же загадочно, как и началась. Камилла спустила ноги с кровати. «Бабушка и дедушка сначала застелили кроватки розовым и голубым бельем, но нам это не понравилось, и родителям тоже это показалось глупым, тогда бабушка и дедушка застелили обе кровати белым бельем, но родителям это тоже не понравилось, они говорят, что для нас нужно выбирать разные цвета, тогда бабушка и дедушка сказали, что, знай они это, то оставили бы розовое и голубое белье, так, по крайней мере, было бы понятно, где девочка, а где мальчик, но мы-то хорошо знаем, кто из нас девочка, а кто мальчик, для этого нам не нужно белье разных цветов, поэтому белый нам вполне подходит, а вам оно нравится?»

Мы слушали детский лепет Камиллы, разинув рты от удивления. В то время я верил всему, что они говорили, хотя они не всегда говорили правду, или нет, не так, они говорили свою правду, которая необязательно совпадала с правдой окружающего их мира. Вполне возможно, что старики Дефонтены никогда не спорили по поводу голубого и розового белья, они прекрасно отличали Лео от Камиллы, я тоже легко отличал Камиллу от Лео, да и Поль тоже, если внимательно присматривался. В принципе, и их учительница тоже научилась это делать, пусть и не сразу, а через несколько недель после их появления в школе.

Скорее, это они хотели, чтобы их не отличали друг от друга, они сами не желали быть разными и отчаянно цеплялись за свою природную схожесть. Зная, что похожи, они меньше страшились этого мира. Клод Бланкар нанес им серьезную душевную травму, когда заставил обнажиться и тем самым снять покров с отличительного знака каждого, который, по их мнению, был знаком смерти.

Они не хотели идти вперед, в будущее, но не могли и вернуться назад, в чрево своей матери, — символически, я имею в виду, — потому что там таилось нечто, пугавшее их еще сильнее, и мне, им и их близким понадобились годы, чтобы понять, что это было. Так я размышляю, когда затухает мой гнев. Но почему они так настырно, с таким упорством и решимостью втягивали меня в свою жизнь, пуская в ход все свои чары? Впрочем, и это тоже неважно — их жизнь не представляет для меня большого интереса или, точнее, мало интересовала бы меня, если бы не вопрос: почему я дал втянуть себя? И еще: нужны ли для решения этой загадки сто страниц, которые я пытаюсь осилить?

Первый вопрос держал меня в напряжении почти все мое детство и, думаю, отрочество тоже; второй свалился мне на голову, словно кусок лепнины с фасада здания, в конце того самого отрочества, а вот третий, теперь я догадываюсь об этом, это вопрос моего будущего, если таковому суждено быть, и поэтому мне надо бороться с апноэ, и, и, и, с апноэ, которое охватывает меня, едва я вспоминаю об этих ста страницах, без которых не могу продвигаться вперед и которые в то же самое время могут меня задушить. Это все равно, как бежать через заминированный мост, понимаете, мост — это опасность, но он же и спасение. Мне так кажется.

Кроватки. Детские кроватки Лео и Камиллы. Казалось бы, какое значение они имели? Не так давно, по телевидению, я наблюдал страшную картину: руины домов, груды камней, пыль, и среди бетонных плит на арматуре висит детская кроватка. Это было в Ираке или Палестине, не успел запомнить, но это точно было не землетрясение, а война, и я смотрел на эту кроватку, думая о своих ста страницах, представляя, что в них залетела бомба или снаряд, похоронив под бумажными обрывками Лео, Камиллу и меня — детей без прошлого, без судьбы, даже не на тропе войны, а на заброшенной тропинке, проходящей вдали от великих путей Истории.

Поэтому восклицание Наташи, так развеселившее меня, несло в себе гораздо более глубокий смысл, чем я думал вначале. Оно было далеко от терзаний школьницы, на бедную голову которой свалилось слишком сложное домашнее задание. И она будто вновь стоит передо мною, тоненькая, как тростиночка, в своем переливающемся на солнце сари, — впрочем, может, это было вовсе не сари, — с черными волосами, в которых красиво блестят разноцветные ленточки, — хотя, возможно, и ленточек не было, — на самом деле я вижу перед собою яркое пятно, сияющее в танцующем смехе, в окружении серьезных физиономий. У меня не было программы конгресса, я не знал ее фамилии, но в ее уверенном напористом выступлении ощущалась мощь зрелого, состоявшегося писателя. Я чувствовал это всеми фибрами души, которую не смог так сильно затронуть ни один из учителей нашей школы. А сначала я ведь подумал, что Наташа несмышленая девчонка, дочь одного из писателей, что заседали в президиуме, но когда она вскочила со своего места, чтобы произнести пламенную речь, и все повернулись в ее сторону, тут я и понял, что она одна из приглашенных, и мое сердце бешено забилось. А она всё говорила и говорила, но я толком ничего не запомнил из-за охватившей меня дурацкой дрожи. К счастью, другие участники конгресса не демонстрировали ни враждебности, ни высокомерия по отношению к ней, а выглядели лишь слегка удивленными, и, глядя на их благожелательные лица, я мало-помалу успокаивался. Совсем недавно был опубликован ее первый роман, и она говорила о своих сомнениях, страхах, преследующих молодых писателей, а у меня снова начался приступ апноэ, но это было невероятно, там, в Мали, она говорила обо мне, эта незнакомая иностранка говорила обо мне, и я не испытывал ни малейшего желания приходить в себя, я был весь внимание.

Если бы я смог обрести дыхание, я, конечно, запомнил бы каждое ее слово и, возможно, даже подошел бы к ней познакомиться, так как во встрече писателей под ярким трепещущим тентом не было ничего официозного. Вокруг шныряли мальчишки, торговавшие сигаретами, минеральной водой и разными безделушками, время от времени они, позабыв о своем бизнесе, принимались резвиться, носиться друг за другом, но никто не делал им замечаний. Случайные прохожие задерживали шаги, прислонившись к стоявшему неподалеку манговому дереву, слушали участников литературных прений. Публика в целом была внимательная, но все время менялась, большинство кресел пустовало, а кресла эти, изготовленные из переплетенных пластиковых шнуров ярких цветов, были, кстати, весьма красивые и больше подходили для пляжа; все обливались потом, изнывая от жуткой жары, которая была для меня в новинку. Я чувствовал, как расплываются лица и голоса во влажном жарком мареве.

Однако плохо мне стало не из-за жары, а из-за приступа апноэ, который уж слишком затянулся, но именно благодаря тому короткому недомоганию во мне живет надежда, что Наташа узнает меня, если вдруг нам суждено будет случайно встретиться. Рядом со мной стояли лицеисты — мальчишки и девчонки примерно моего возраста, которые без лишнего шума приняли меня, выражаясь поэтическим языком, в свои объятия, усадили на стул, принесли откуда-то баночку холодной кока-колы, стали хлопать по плечу, оглядываясь на сидевших неподалеку писателей, опасаясь потревожить августейшее собрание. Но у меня никак не получалось сделать даже глоток, тогда один из пареньков легким басом шепнул мне на ухо: «Дыши, чувак, дыши», и я тут же подчинился, ответив громким продолжительным свистом, на который обернулся весь зал, точь-в-точь, как в тот день, когда к нам в класс впервые вошли Лео и Камилла.

И Наташа, должно быть, тоже выделила меня среди собравшихся, как и Лео с Камиллой выбрали меня тогда среди других детей.

Вечером в отеле я рассказал матери о манговом дереве, резвых ребятишках, симпатичных лицеистах, огромном тенте и красивых цветных плетеных креслах. Мама сразу же загорелась желанием купить два одинаковых кресла и привезти их с собой как сувенир. «Они же, наверное, складываются, — предположила она и добавила: — Не правда ли, они будут прекрасно смотреться в саду?» — «В каком еще саду?» — удивился я. «Ну как же, у нас есть сад!» — «Да они не поместятся там», — твердил я, раздраженный при мысли о том, что чудесные кресла окажутся в нашем жалком палисаднике с пластмассовым мусорным ведром у входа, стоящим в углу велосипедом и брошенными рядом кроссовками. И мы, слово за слово, словно вернулись в наш городок, к нашим обычным спорам, Правда, на этот раз непродолжительным, благодаря выдержке моей матери. Наше путешествие с того дня так и продолжалось: одной ногой, если можно так выразиться, мы стояли в Мали, а другой — в нашем домишке; и не ходите от меня подробностей о путешествии, дни текли однообразно, на обед нам подавали цыпленка-велосипедиста (жесткого и острого), мать ходила на заседания своей ассоциации, а я слонялся по пыльным улицам города, втайне надеясь столкнуться с лицеистами, оказавшими мне помощь, у которых я даже не подумал спросить адреса. В общем, я проявил себя как тупоголовый подросток, у которого в голове среди летаргических нейронов циркулировали лишь Лео с Камиллой.


Итак, Камилла сидела на своей кроватке и без умолку болтала. Временами она делала ошибки, забавно коверкая слова или путаясь в спряжении глаголов, отчего у Поля каждый раз морщилось лицо, словно его кусал злющий слепень, хотя дело было не в ее грамматических ошибках. Он сам был далеко не асом во французском языке, и если его отец обладал настоящим талантом оратора, который он с огромным успехом демонстрировал на заседаниях профсоюза сельхозпроизводителей или в мэрии, то его мать и бабушка не утруждались следить за речью. Их фразы ничем не отличались от одежды, которую они носили: в будние дни они надевали первое, что попадалось под руку, при этом низ и верх никак не сочетались между собой, а по большим праздникам облачались в идеально выстиранные и выглаженные кофты и юбки, поэтому малейшее отклонение от грамматики выглядело, образно говоря, так, словно они посадили на свою одежду огромное пятно. В школе мы говорили так, как нас учили, а другие люди говорили так, как говорили, не задаваясь вопросом, как лучше выразить свои мысли.

Но Лео и Камилла! Ошибки, которые они допускали, были совершенно непохожи на те, что мы слышали вокруг. Не говоря об иностранных словечках, которые то и дело проскальзывали в их речи и казались нам китайской грамотой, а может, это и в самом деле были китайские слова, так как они уже жили то ли в Шанхае, то ли в Гонконге.

Что же касается вопроса о постельном белье, то ни у Поля, ни у меня не было мнения на этот счет. Этот вопрос и так был для нас очень странным. Мы были воинами, правда, вполне миролюбивыми, привычными, скорее, к битвам на школьных переменках, нежели к беседам о тряпках и нюансах интерьера, разговоры на эту тему выходили за рамки принятых в наших кругах понятиях о достоинстве и чести.

«Ну, так как вам оно?» — повторила Камилла. «Да ничего, сойдет», — нехотя произнес Поль. «Я тоже так думаю», — подхватил я. Она подняла голову и посмотрела мне прямо в глаза. У меня возникло такое чувство, что меня прожигают насквозь, но что она хотела увидеть внутри меня?

У нас в городе люди никогда не смотрели друг другу прямо в глаза, так, как смотрели она и ее чертов брат, хотя, нет, его взгляд я сегодня не помню. А вот она… Она проделала дыру в моих глазах и терпеливо ждала, что же оттуда появится. Я чувствовал в себе эту дыру, но в то же время знал, что ничего не появится. Вот так всё и началось и продолжалось всё то время, что мы провели вместе, — в общей сложности, не так уж и много: один год, когда им было по шесть-семь лет, затем еще один год, когда им было по двенадцать-тринадцать, потом еще два года, когда они были в возрасте шестнадцати-семнадцати лет, и вот тогда появилась Анна и всё ужасно запуталось. И только теперь всё то, что было на дне дыры, которую прожгла во мне Камилла, начинает подниматься на поверхность, но теперь уже слишком поздно и для нее, и для меня.

Даже наш дневник, тот дневник, что беспристрастно фиксировал любовные сеансы близнецов, был отнят у меня, и мне остается лишь цепляться за слова Наташи, вспоминать ее веселый голос с нотками возмущения и огромный тент, опускающийся на мою голову, «сто страниц, это же тяжело, а вы об этом ни слова!» Я думаю, что когда одолею эти сто страниц, то восстановлю нашу правду: мою, Лео и Камиллы, Анны, — а теперь у меня в голове только одна мысль: не упустить своего шанса, который подарили мне тент, коснувшийся моей головы, и слова Наташи.

Близнецы показали нам свои прежние дневники. Они прилежно зачитывали свои записи, сделанные как по-английски, так и по-французски. «Какие-то странные у вас буквы», — заметил Поль. «Это block letters, прописные буквы, а вы привыкли писать курсивом», — в один голос отозвались они. Мы кивнули, хотя на самом деле ничего не поняли. Еще они показали нам свои альбомы, в одном из которых был приклеен ярко-красный листочек какого-то дерева. «Это лист меплетри»[2], — пояснили они, и мы вновь не решились лезть к ним с расспросами. Загадочное слово «меплетри», звучавшее неуместно здесь, в нашем городке, будто прилетело из далеких стран, где прожили свое короткое детство близнецы в окружении экзотических, почти сказочных деревьев.

Поль заинтересовался фотографиями, он хотел знать, как зовут их братьев и сестру. «Это Джон, это Тиция, а это Корнелиус». — «Странные имена», — хмыкнул Поль. «А нам плевать», — сказали они. «И ничего не странные, — вмешался я, — это голландские имена». — «Ну да, но нам плевать», — упрямо твердили они, а потом, клац, захлопнули альбомы и дневники. «Но все же это ваши братья и сестра», — настаивал Поль. «Они устали», — произнес я.

Лео и Камилла часто вдруг начинали валиться от усталости. Тогда их личики бледнели, черты лица расплывались, зрачки застывали. В такие мгновения они внушали мне настоящий ужас, мне казалось, что они вот-вот умрут. «Ну ладно, пусть отдыхают, что ли», — сказал Поль, и мы вышли с ним в сад побросать мячик, однако мне было не до игры, сердце мое щемило. «А вдруг они умрут?» — вырвалось у меня, и мы со всех ног бросились в дом, чтобы проверить, живы ли они. Они лежали на одной кровати, свернувшись калачиком, и спокойно сопели во сне. Мы присели на пол и долго смотрели на спящих близнецов. «Ладно, я пошел», — прошептал Поль, я проводил его до ворот, но на сердце у меня лежал тяжелый камень. Мы стояли и все никак не могли распрощаться. «Куда пойдешь?» — спросил я. «К сестре». — «А если ее не будет дома?» — «Ну, тогда подожду». Но он все не уходил. «Ты иди, ничего страшного, я как-нибудь разберусь», — произнес я. «Да, но что хорошего — торчать у ее дома?» Мы посмотрели на часы. «Не так уже долго осталось ждать», — сказал я. «Тогда я еще поиграю с тобой». И я тут же согласился: «Конечно». Когда мы вернулись в дом, малыши уже проснулись и смотрели мультики по телевизору, мы тоже посмотрели с ними мультики. «А вы и не заметили, что мы ушли», — вдруг сказал Поль. Они отвернулись от телика и бросили на нас взгляд, грустный-прегрустный, но Поль не замечал эту грусть, он лишь покачал головой, и мы снова уставились в телевизор, и все было хорошо, затем пришли старики Дефонтены, и господин Дефонтен отвез Поля к сестре, а может, к родителям на ферму, точно не помню.

Я продолжал служить беби-ситтером у Дефонтенов, как было договорено. Поль больше не приходил, и, честно говоря, для меня это стало большим облегчением, так мне было гораздо легче с малышами, их странные выходки меня не смущали. Я понимал эти выходки, хотя и не мог объяснить, но они были красноречивее любых слов, которые я слышал до сих пор, а минута, проведенные с близнецами, отличались от череды дней, похожих друг на друга как две капли воды. Их мир был совершенно нереальным, но я чувствовал себя как дома в этой нереальности, точнее говоря, это чувствовало мое другое, никому не знакомое я. Однажды я как-то обронил в разговоре с близнецами: «Я мог бы стать вашим братом». — «Как Джон и Корнелиус?» — отозвались они после долгого раздумья, но мне не хотелось иметь ничего общего с этими незнакомцами. «Нет, не сводным братом, а настоящим», — сказал я, уже сожалея, что подбросил им такую идею. Они ответили не сразу, а только через день или два: «Ты слишком старый». — «В смысле?» — «Чтобы быть им». — «Кем им?» Я уже ничего не понимал.

Они часто вот так, с большой задержкой, отвечали на поставленный вопрос, но они ничего не забывали, а просто жили в своем особом измерении времени, и поначалу я ничего не понимал. Мне необходимо было приручить мое второе «я», получившее доступ в их мир, это было как в доме, где мебель вроде бы знакомая, но так забавно переставленная, что какое-то время приходится передвигаться на ощупь, чтобы привыкнуть к новой обстановке.

«Кем им?» В ответ они лишь пожали плечами, и мне не сразу вспомнилась моя глупая, опрометчиво брошенная фраза: «Я мог бы стать вашим братом», и я прикинулся, что ничего не помню. Эти маленькие гаденыши напустили на себя такой вид, что я не нахожу слов, чтобы его описать, — увы, в свои девять лет я был совсем несмышленышем, а они, такие маленькие и пушистые, на самом деле были по-своему гораздо старше и хитрее меня. Ну вот, апноэ возвращается, и и и, это пройдет, я уверен в этом, я знаю, что это пройдет, но пока мне приходится мчаться среди слов, фраз и страниц, опасаясь, как бы все это не улетело и я не оказался бы вновь таким, каким был еще совсем недавно — потерянным и прозрачным; я сделаю свои сто страниц и, когда закончу, то отправлюсь к той девушке, Наташе не-помню-какой, и расскажу ей о том, что был тогда в Мали, на литературном конгрессе, я скажу, что никогда не забывал ее, как не забывал той минуты, когда поднявшийся ветер сорвал тент, который, обмякнув, опустился на нас и нежно коснулся моего лба. Я никогда больше не буду ни прозрачным, ни потерянным, а затем я начну читать по-настоящему, а еще думать, размышлять по-настоящему, и мои мысли станут мощными и связными, они больше не будут походить на бледный ядовитый дым, струящийся из невидимых щелей, и мои приступы апноэ наконец прекратятся.

А может, я и не отправлюсь на ее поиски и она никогда не узнает, какую неоценимую помощь мне оказала, но я не буду делать из этого трагедию, ведь обычно, когда становишься взрослым, все так и происходит в жизни, во всяком случае вы так утверждаете, дорогой мой психоаналитик, и мне очень хочется в это верить, я готов двигаться по всем направлениям, которые мне укажут, поскольку тот путь, что я выбрал с Лео и Камиллой, очень быстро оборвался, — он уводил нас не в ту сторону, он вел назад, в прошлое.


Когда вернулся господин Дефонтен, он начал расспрашивать меня о занятиях в школе, «если тебе понадобится помощь с домашними заданиями, не стесняйся, обращайся ко мне», затем о моей матери, «это очень отважная женщина, запомни, малыш». Я чувствовал, что он крутится вокруг да около и все не решается спросить о чем-то главном, наконец прозвучало: «Как все прошло с близнецами?» — «Отлично», — ответил я.

«Ну что ж, хорошо, очень хорошо», — он все еще мялся. Это был солидный респектабельный мужчина с правильной грамотной речью, в его голосе на местный акцент намекал лишь слегка раскатистый «р», но раскатистость эта звучала весьма внушительно, прямо как раскаты грома. Мне, простому мальчишке, было как-то неловко за его нерешительность. «Они славные», — добавил я, чтобы сгладить возникшую неловкость. «Да-да, они очень славные, — с рассеянным видом подхватил он, потом неожиданно обронил: Я думаю, им нужна компания», и тут я чуть не упал от изумления. Компания! У них было двое братьев и сестра, родители, бабушка с дедушкой здесь и бабушка с дедушкой в Голландии, полный семейный комплект, — да еще телевизор, компьютер (не такая уж распространенная в те времена вещь), видеоигры, телефон (у них в детской) и, к тому же, их было двое, а у меня, пусть я и не был недоволен таким положением вещей, была всего одна мать, — и мне вдруг заявляют о компании! Как это следовало понимать?

Я знал, что у господина Дефонтена доброе сердце, хотя внешне он смахивал на страшного людоеда. Моя мать была обязана ему своей работой в мэрии и тем небольшим материальным достатком, который мы имели. Он положил мне на плечо свою тяжелую руку, и я внутренне сжался, подумав, что он собирается пуститься во взрослые откровения, которые всегда обескураживают детей, но тут он убрал руку и тяжело вздохнул. «Спасибо тебе, — произнес он своим ворчливым тоном, — вот, возьми». У меня перед глазами появились две купюры, которые лежали в его кармане, ожидая своего часа.

Ох, эти две купюры! Они очень важны, я о них еще не рассказывал, и судья о них ничего не слышала. Помните, я говорил, что слова во Дворце правосудия становятся странными, незнакомыми, и даже вне его стен, в беседах с адвокатами, психологами, врачами обычные слова перестаешь узнавать, так вот, то же самое происходит и с предметами. Во что превратились бы эти две купюры, окажись они перед судьей, возможно, они обернулись бы огромными Троянскими конями, скрывающими в себе разжиревших деятелей с их многословными речами: Деньги, Бедность, Социальное расслоение, Зависть, Лицемерие, откуда я знаю. Я оставил себе эти две купюры-привидения, чтобы никто не наложил на них лапу, пока я сам не изгоню из них дьявола.

Мне никто не говорил про вознаграждение за мою работу беби-ситтером, а сам я об этом и не задумывался. Но теперь я отчетливо вижу две красочные бумажки, флажками обозначающие долгий путь, по которому я возвращаюсь в свое далекое детство; это уже не Деньги, а два загадочных прямоугольника, прицепленных к дорожному указателю, и я, понимая, что стою на перекрестке, какое-то время топтался на месте. «Вот, возьми», — повторил господин Дефонтен с нетерпением в голосе, как привык говорить член муниципального совета: всё, с одной проблемой покончено, переходим к другому вопросу. Но в душе моей нарастала буря. Голос муниципального советника Дефонтена поднял бурю, обрушившуюся на неокрепшую детскую душу, и мои чувства стали разлетаться в разные стороны волнами гнева, но, удивительное дело, эти волны превращались в земную твердь под моими ногами, — я открывал свою территорию, свой собственный остров в окружающем мире. На мгновение я почувствовал себя таким же высоким, как господин Дефонтен, с такими же, как у него, широкими плечами и таким же уверенным и повелительным голосом.

«Нет», — тихо, но твердо произнес я. «Ну разумеется, да», — сказал он, тряся купюрами. «Нет». — «Ты выполнил работу, и очень полезную работу, которая должна быть оплачена, это в порядке вещей».

Я, по-видимому, вывел господина Дефонтена из равновесия, я так и слышал мысли, проносившиеся в его голове: ребенок гордый, возможно, чувствует себя униженным, отца нет, мать мне многим обязана, что делать? Но все это было не то, и, произнеси он эти мысли вслух, я в который раз оказался бы там, где обитают искаженные слова, грубые метаморфозы, Троянские кони разных пород, правда, я говорю «в который раз», забегая вперед, в будущее. Коридор, где стоял господин Дефонтен со своими двумя купюрами, которые он пытался всучить мне, ретроспективно продолжает анфиладу коридоров комиссариата, больницы, Дворца правосудия и многих других, которые появятся в дальнейшем.

Я дал деру, проскользнув между стеной и хозяином дома, едва не сбив того с ног, и весь в слезах выскочил на улицу. Добежав до ворот, я обернулся и крикнул: «Ничего не говорите моей матери, иначе я больше не приду!» Это единственное, что я мог сказать, так как мой голос дрожал и я снова превратился в девятилетнего пацана, жутко расстроенного из-за вещей, которых не понимал, из-за мира, который вдруг приподнялся и зашатался без всякого предупреждения и с полным равнодушием к тому, что происходит вокруг и под ним. Никто меня не предупреждал, что мир может приподниматься, словно темная спина чудовища. Даже когда погиб мой отец, ничего подобного не произошло. Так почему же это случилось из-за каких-то двух нелепых купюр, которых мне не хватило бы даже на покупку комикса, разве что я мог съесть на них только бигмак в новом «Макдональдсе» на выезде из города, — я ничего не понимал и оттого нервничал еще больше.

Позже, немного поостыв, я пожалел, что не взял деньги, мне казалось, что я попался из-за своей доброты, «как он меня ловко провел, шантажируя одиночеством своих внуков». Ну ладно, возможно, я не хотел получать от него деньги, как получала их моя мать, когда подрабатывала у них домработницей, но, тем не менее, это не объясняет категоричное «нет», вырвавшееся у меня из горла.

После того случая мир перевернулся, все пошло по-другому, а я стал первооткрывателем, встретившим на незнакомой земле новое, невиданное существо. Временами мне казалось, что я вычитал это приключение в одной из книжек — настолько незнакомым и непохожим на меня был тот мальчик, что с яростью крикнул «нет» и исчез из виду со слезами на лице и болью в душе.

На пороге детской стояли близнецы и наблюдали за сценой так, будто присутствовали на рыцарском турнире, но под чьи знамена они готовы были встать — мои или их дедушки? Да ни под чьи знамена они не собирались вставать, подлые волчата. Они просто наблюдали за турниром.

В последующем господин Дефонтен и его супруга еще несколько раз пытались всучить мне злосчастные купюры, которые со временем приумножились, но я просто молчал, понурив голову, и ждал, когда они отойдут в сторону, чтобы освободить мне путь.

Следует отдать должное близнецам — они никому об этом не рассказали: ни в школе, ни своей матери, которая названивала им по нескольку раз на неделе, ни, что самое главное, Полю. А между собой они обсуждали это? Не знаю. Однажды я поинтересовался, разговаривают ли они друг с другом, как обычные дети, ссорятся ли, к примеру, и так далее. В ответ они лишь выпятили нижние губы. «Черт, что означают ваши дурацкие гримасы?» — взорвался я от раздражения, но это случилось позже, когда им было по тринадцать, а поначалу я не решался так резко с ними разговаривать. «Это означает нет необходимости, — ответила Камилла и через секунду добавила: — разговаривать — это глупо». «Но для него это не глупо», — возразил Лео. Для «него» означало для меня бедного, недоразвитого создания, лишенного брата-близнеца и вынужденного прибегать к использованию таких неадекватных инструментов, как рот и голосовые связки; кстати, они часто по очереди приходили ко мне на помощь, становились на мою защиту, хотя, не уверен, что они действительно хотели меня защищать. Думаю, их основной заботой было объяснить друг другу непонятную вещь или напомнить о чем-то, а я всегда оставался внешним объектом, несмотря на то, что вошел в их круг.

Я не знаю. И никогда не узнаю.


Мы с Полем сидели на сеновале, который примыкал к основной постройке фермы и который давно утратил свое былое значение. Если раньше каждым летом его забивали под завязку сеном, то теперь здесь валялось лишь несколько охапок, от которых исходил нежный и теплый сладковатый запах, к которому примешивался аромат сложенных рядом поленьев. Мы с Полем притащили сюда его здоровенную магнитолу и слушали репортаж о футбольном матче. Собака, лежавшая на боевом посту у лестницы, вяло помахивала хвостом, на скотном дворе бабушка Поля бросала корм курам, мимо проехала почтовая машина, вдалеке, со стороны аэроклуба, похрапывал трактор, небо затянули тяжелые свинцовые тучи, ветер трепал ветви орешника, что рос на склоне с другой стороны дороги. Время словно застало, и мы чувствовали себя уютно в его замедленном беге, — какое это время года было, не помню, времена года, словно неприметные служанки, верные и постоянные, несли нас на своих крыльях, а мы не привыкли обращать на них внимания и, тем более, наблюдать за ними. Одни и те же заезженные фразы, которыми люди в нашем городке обменивались при встрече, делали времена года еще более нераспознаваемыми. «Пришло время сезона», слышали мы или, наоборот, «сезон заканчивается», — для нас это было все одно, мы не вдавались в детали. Наступал сезон или заканчивался, наша привычная жизнь текла своим чередом.

Нам было хорошо и удобно в нашем времени, нас никто не отвлекал, кроме, пожалуй, пса, изредка подававшего в полудреме голос снизу; наши глаза следили за проплывавшими по небу тучами, уши были приклеены к наушникам (все на ферме знали, что мы на сеновале, но мы вели себя так, словно это большой секрет, и пока окружавшие делали вид, что не замечают нас, мы верили, что нас не загрузят какой-нибудь работой), и вдруг голос Поля внезапно нарушает эту идиллию. Продолжая слушать матч, он говорит: «Покажи, что они тебе дали». Я сделал вид, что не расслышал и продолжаю следить за ходом матча, но фраза пронзила мое сердце. «Покажи, что они тебе дали». — «Кто?» — «Дефонтены, за беби-ситтерство». И вот опять чертовы купюры трепещут на дорожном указателе очередного перекрестка, и мое сердце подсказывает, то это никогда не кончится, никогда.

С тех пор как близнецы вошли в мою безмятежную жизнь девятилетнего мальчишки, которому еще не доводилось принимать важных решений, я то и дело оказывался на очередном перекрестке, перед выбором, но я не знаю, был ли это настоящий выбор, мне всегда казалось, что это не я принимаю решение. Вот мы и вернулись, месье, к тому, с чего начали на наших сеансах — кто-то другой решал вместо меня, кто-то, кого знали близнецы, тот знаменитый третий. В то время я еще ничего не знал об этом фантоме, но он точно вошел в меня, позвольте мне еще раз попытаться все объяснить. Лживые слова, нагроможденные со всех сторон, толкают нас к пропасти мертвых дней, туда, где царит одно безмолвие.

О, прости меня, Наташа! Твой смех заразителен, твой голос звучит живо и непосредственно по сравнению с торжественными речами твоих коллег, и мое сердце рвется к тебе. Если бы мне захотелось иметь сестру, то только такую, как ты, прекрасная Наташа с острова Реюньон, как я узнал позднее, и нисколько не удивился, волшебные волны омывали тебя со всех сторон. Я тогда толком и не знал, где на земном шаре искать остров Реюньон, но это была встреча родственных душ мое тайное существо встретило сестру, старшую сестру, которая точно знала, как мне помочь, она понимала, что я должен поставить перед собой задачу немыслимой сложности. «Сто страниц, это нелегко», это, разумеется, понимал любой школьник, но кроме ее слов, был еще смех, который мы никогда не слышали у наших учителей, и, благодаря ее волшебному смеху, маленькие источники радости фонтанировали до небес. Наташа не-помню-какая весело шагала по моей угрюмой пустыне, которую, словно по мановению волшебной палочки, орошали брызги ее задорного смеха.


Две банковские купюры. Моя зарплата беби-ситтера у Дефонтенов. Деньги, полученные за Лео и Камиллу.

Я порылся в карманах. «Ах да, я оставил их дома!» — «Жаль», — сказал Поль. «Мама не хочет, чтобы я тратил их впустую», — увязал я во лжи, хотя мог сказать, к примеру, что потратил их на конфеты, но нет, это не вариант, в этом случае я обязательно поделился бы с Полем. «Забудь, я просто хотел взглянуть», — произнес Поль, и на этом все и закончилось бы, но я сам нарвался, добавив: «Я покажу их тебе завтра». Поверьте, мне была противна моя ложь, ведь одна часть меня оставалась неразлучным другом Поля, но другая часть потерялась, заблудилась в сетях Лео и Камиллы. И на следующий день, перед уходом в школу, я зашел на кухню, открыл банку из-под печенья, в которой мать хранила немного денег на всякий пожарный, и вытащил две купюры. Когда мы с Полем выходили из школы, я сказал: «Они у меня». — «Что?» — не понял он. «Деньги Дефонтенов», — и я небрежно вытащил их из кармана. «Неплохо», — отозвался Поль, то ли впечатленный, то ли равнодушный, — я не успел определить.

В этот момент к нам подошли Лео и Камилла. «Что это?» — пропели они. «Деньги за беби-ситтерство», — отозвался Поль, и мне показалось, что я вот-вот умру. Именно это мне пришло поначалу в голову, и я страшно захотел исчезнуть, испариться, или, наоборот, как в сказке, чтобы все вокруг меня исчезли, но речь ни в коем случае не шла о самоубийстве, это следует сразу уточнить, помня об истории с Анной и ее последствиях. Малыши с любопытством уставились на купюры. «Он теперь сможет накупить себе всякой всячины», сказали они, но Поль, мой серьезный и честный друг, тут же возразил: «Его мать не хочет, чтобы он тратил их впустую», а я, по-прежнему опутанный ложью, с трудом выдерживал удивительно прозрачные взгляды Лео и Камиллы и, бог знает почему, сказал Полю: «Давай купим что-нибудь для них». — «Ну, ты даешь, зачем?» — удивился он, и в его вопросе я услышал голос его отца, который, в принципе, мне нравился, хотя в то же время и не нравился, потому что у самого меня отца не было, как не было и большого фермерского дома, огромного телевизора в гостиной и трактора в поле. Пусть моя мать и утверждает, что все это принадлежит банку, но между банком и семьей Поля существуют деловые отношения. Они настоящие клиенты настоящего банка, в то время как у нас с мамой была лишь почта, куда приходили за деньгами даже бродяги и алкаши; по-видимому, в таком свете я себе всё и представлял, поэтому и сказал Полю: «Это же их деньги. Я просто возвращаю их им».

Мы зашли в «Монопри», где я накупил кучу сладостей, которые мы тут же и слопали, и все сошло бы мне с рук, если бы я на том остановился. Однако, время от времени, я чувствовал необходимость доказать Полю, что заработанные деньги действительно у меня есть, а раз так, то я мог их потратить только вместе с ним и близнецами. Таким образом, у меня был секрет с близнецами и секрет с Полем. Этакий мальчик-секретер.

После третьего или четвертого взлома коробки из-под печенья у ворот нашей школы появилась моя мать, чего практически никогда не случалось из-за ее постоянной занятости на работе. «Поль, ты тоже идешь с нами», — приказала она. Мы с Полем молча переглянулись: «Дело дрянь». Дома она открыла банку из-под печенья: «Ну, что скажете?» Мы продолжали хранить молчание, пока наконец кто-то из нас тихо не обронил: «Это из-за Дефонтенов». Мать в изумлении подняла брови, затем закрыла банку и, вытолкав нас на улицу, хлопнула дверью: «Подождите меня здесь». «Она пошла к ним», — вздохнул Поль. Мы были в панике.

Когда она вернулась, лицо у нее было уже спокойное, и она просто сказала мне: «Ладно, я буду давать тебе немного карманных денег, Рафаэль. Поль, а у тебя есть карманные деньги?» Но я не хотел ее денег, я и так частенько клянчил их у нее, но теперь я больше не хотел брать ни гроша.

Бывало, она украдкой бросала на меня то любопытный, то озабоченный взгляд, но у нее не было много времени возиться со мной — она постоянно приходила с работы уставшая, технический персонал дурил ей голову, и ей, не привыкшей командовать людьми, поначалу было нелегко. В мэрии иногда воровали моющие средства, она считала и пересчитывала свои заказы, подозревая то одних, то других, затем сердилась на себя за свои подозрения. У нее было свое мнение по поводу хозяев и рабочих, и она частенько повторяла, что рабочие имеют право прихватить при случае что-нибудь себе, поскольку их изначально эксплуатируют, но теперь, когда она стала своего рода хозяйкой, то уже не знала, как выйти из положения.

На следующий день я поинтересовался у близнецов, что произошло у них дома, когда к ним заявилась моя мать. «Твоя мать?» Они казались искренне удивленными. «Разве моя мать не приходила к вам вчера?» Нет, моя мать не заходила к Дефонтенам. Чем же она занималась? Еще один секрет, на сей раз в секретере моей матери. Или же близнецы мне солгали?

Впрочем, «ложь» было не очень удачным словом применительно к ним. Они просто летали от одной обители к другой в своем странном мире, который складывали без каких-то особых хитростей из кубиков-фактов, кубиков-событий, рисуя свой мир ментальными карандашами, а поскольку сами они говорили мало, то их не интересовало, кто говорит правду, а кто нет. Лео всерьез увлекся рисованием, у него был настоящий талант к простым ясным линиям, а Камилла добавляла красок. Благодаря их рисункам я смог познакомиться с далекими странами и континентами, городами, где они жили, улицами, по которым ходили. Однако я догадывался, что они рисуют в своей голове гораздо более необычные тайные миры, и, хотя я не имел доступа к этим далеким мирам, я очень быстро научился узнавать, откуда близнецы разговаривали со мной: изнутри или же, для упрощения, снаружи. И я почти всегда был прав.

Вам, наверное, кажется, что я преувеличиваю, рассказывая о вещах, слишком сложных для девятилетнего мальчишки, что я прибавляю что-то от себя или что здесь много авторского вымысла. Возможно, такое впечатление складывается у вас оттого, что я не рассказываю об остальном, то есть о событиях тех дней, которые вяло текли, как и в те годы, когда мы с Полем, скучая, проводили время на сеновале. Безмятежная скука царила в нашей жизни. И даже те маленькие происшествия, из которых я создал так много историй, таяли в мягком тесте дней, словно вишенки, погруженные в тесто клафути, — знаменитый клафути был фирменным десертом нашего региона и неизменно подавался к воскресному обеду. Поль, я и близнецы тоже наловчились готовить его, правда, они просили, чтобы мы не ставили его в духовку, поскольку газовая плита — слишком опасная штука для детей. Процесс выпечки был уделом взрослых, а нам приходилось терпеливо ждать момента, когда противень вытащат из духовки, чтобы не пропустить воскрешения вишен или груш, или ягод ежевики, но чаще всего, вишен, которые поднимались красными или черными бугорками под светлой корочкой клафути и которые мы, если взрослые позволяли, с большой радостью освобождали из плена чайной ложечкой.

И вот теперь, когда я пишу эти строки, то поступаю с той нашей жизнью точно так же, как с вишенками и клафути. Тесто моей девятилетней жизни долго пеклось в рутине лет, но теперь пирог готов и я делаю с ним то, что делал в далеком детстве: я достаю из него вишенки радостно-красные или угрюмо-черные воспоминания, — вот и весь рецепт.

Однако количество добытых вишенок не должно, по идее, превышать изначальное количество ягод, положенных в тесто, и вот здесь моя метафора немного хромает. Уж слишком длинной получается череда вишенок, вытащенных на белый свет, они принижают правдивость моего повествования, которое становится излишне ярким, а ведь было и светлое податливое тесто обычных дней, пока еще не запеченных, если вы меня понимаете. Ты же не будешь смеяться надо мной, Наташа? Ты же воскликнешь своим веселым и слегка возмущенным голосом, который так сильно тронул мое сердце: «Ну конечно же, он прав, писательство очень даже может быть вишневым клафути!», и объяснишь мне, как пишется повседневное тесто или каким его любят читатели, и как добиться филигранной выпечки, и как… а я преподнесу тебе клафути или, нет, лучше, розы, хотя даже не розы, а мои сто страниц.

Мы с Полем много раз выпекали клафути. На ферме, у нас дома и даже у Дефонтенов. Близнецы не знали этого слова: «А что такое клафути»? Оно привело их в полный восторг, они раз за разом повторяли его по слогам, и было потешно слушать, как им не удавалось правильно соединять слоги и они учили их по-отдельности. «Клаф, клаф» — это было смешно уже само по себе, затем шло «фу» — пирог, который дал прибежище безумцу[3], — вот это да! я с изумлением открывал вместе с ними привычное слово, и наконец «фу» становился «фути»! «Почему не „футю“[4], Рафаэль?» — спросили они. Им не всегда давался звук «ю», и у них чаще выходило «у», «почему не „футу“, Рафаэль?» — «Нет, точно вам говорю, это „фути“, „и“ на конце, повторите, ребята», и они вновь начинали прилежно заучивать произношение, но по-прежнему запинались. «Ты что, не видишь, что они тебя разыгрывают?» — ворчал Поль. Да, пожалуй, они притворялись, но делали это для того, чтобы я вновь почувствовал себя их гидом, как тогда, в первые четыре дня их пребывания в нашей школе. И когда мы разучивали произношение клафути, я чувствовал, что нас соединяют прочные и теплые тайные узы, а теперь это одно из лучших моих воспоминаний.

И мне как-то позабылось, что иногда они непонятно по какой причине, глядя на меня невинными глазами, коверкали мое имя, невинно бормоча «Рафуту» вместо «Рафаэль», то есть «Раф футу», что на их сленге означало пропащий Раф, пропащий Рафаэль, а я прикидывался, что ничего не слышал, поскольку мне было очень больно.

Поль, которого особо не интересовали наши «заморочки», как он говорил, хотя нет, вслух он этого не говорил, так как был моим другом и по-своему обладал чувством такта, хотя я прекрасно читал его мысли, как-то предложил: «А давайте испечем такой пирог». Предложил и просто засиял, поскольку обожал готовить. Он склонился к близнецам: «Я научу вас делать клафути, эй, Раф, научим их?» — «Да, давай научим», — отозвался я с восторгом, и близнецы тоже обрадовались. «Клаф, Раф, клаф, Раф», — припевали они, и Поль хохотал, а у меня от счастья чуть было не начался приступ апноэ. Поль был в веселом настроении, мой старый друг снова был неотделим от меня, мы взяли близнецов за руки, — Лео и Камилла оказались в центре, — ну вылитые папа-мама.

Я глубоко вдохнул, так как надо было решать, где мы будем творить сей кулинарный шедевр. «Идем к тебе», — сказал Поль, который чувствовал себя не в своей тарелке у Дефонтенов, и я объяснил мальцам, что мой дом находится неподалеку от их дома и мы успеем вернуться до прихода их бабушки и дедушки, стало быть, дело было в понедельник.

В том году близнецы, наверное, лишь однажды были у меня, то есть в доме моей матери. Однако в этот раз что-то не заладилось. Сначала обнаружилось, что у нас не было ни одного фрукта ни в холодильнике, ни в кладовке во дворе, затем стало понятно, что мы не поместимся вчетвером в нашей крохотной кухне, и завершило безрадостную картину отсутствие необходимой кухонной утвари. Пока мы с Полем ломали голову над тем, как же все-таки осуществить наш замысел, Лео и Камилла бегали по двору, гордо именуемому моей мамой «садом» и служившему нам для самых разных целей. Они молча глазели по сторонам, а я украдкой, пока Поль открывал и закрывал ящики на кухне, следил за ними. Я почему-то думал, что увижу в их глазах презрение, что мне станет стыдно, и я почувствую себя униженным, но ничего подобного не произошло. Они осматривали наш унылый садик с таким же спокойствием, как и все другие места, где побывали, ничего не оценивая и не сравнивая, почти не проявляя любопытства, словно они были путешественниками из далекой галактики, для которых все земные пейзажи одинаково незнакомы.

Лео все же кое-что заинтересовало, он с любопытством уставился на сарайчик с покатой крышей, идущей от середины стены до самой земли. «Смахивает на вигвам», — важно заявил он. Они никогда не видели ни таких сарайчиков, ни кладовок. Щеколда привела их в дикий восторг, и они без конца открывали и закрывали дверь в кладовку. Пожалуй, впервые я видел такой живой интерес в их глазах. Наш сарайчик вдруг показался мне настоящим чудом. «Ни у кого такого нет», — с гордостью произнес я. «Да, у нас дома такого не было», — согласился Лео. Я, само собой, не понял, какой «дом» он имеет в виду: в Нью-Йорке, Лондоне или Гонконге? «Мы с Лео могли бы здесь жить», — сказала Камилла. Они уселись на пол, прижавшись друг к другу, словно привыкая к своему новому жилью. Поль, поняв, что планы с клафути летят в тартарары, сказал: «Идем к Дефонтенам», и малыши, с сожалением вздохнув, покинули свое убежище, а мы поплелись за ними.

Когда вернулись Дефонтены, то слегка ошалели от представшей их взору картины. Поль к тому времени уже сбежал под предлогом, что его ждет сестра, мы не успели прибраться на кухне, клафути потрескивал в духовке, — он получился превосходным, — но мы нарушили правило номер один: не включать самостоятельно газовую плиту. Я ожидал хорошей взбучки, вроде той, что обычно устраивала мне мама, с пронзительными криками и ужасными угрозами как минимум в течение пяти минут, но ничего такого не случилось. «Близнецы, в следующий раз… — начал было говорить господин Дефонтен мощным голосом, гремя раскатистым „р“, но тут же стушевался под взором супруги, сбился на полуслове и уже более мягким тоном произнес: — Близнецы, в следующий раз дождитесь нас, чтобы поставить пирог в духовку, просто подождите, чтобы мы включили плиту». А госпожа Дефонтен уже прибирала кухню, чуть не выталкивая мужа за дверь, на этом всё и закончилось. Можно было подумать, что они испугались. Но кого? Близнецов? Во всяком случае, не меня — в мою сторону они даже не посмотрели. Я был никем. Несколько минут спустя нас уже звала госпожа Дефонтен. Для нас устроили полдник в столовой, стол был сервирован изящными тарелочками и белоснежными салфетками, а посредине стояло большое красивое блюдо с провинившимся клафути. «Конечно, для полдника поздновато, — сказала госпожа Дефонтен, — но что поделаешь!»

Лео и Камилла чинно сидели за столом, ловко орудуя своими ложечками, госпожа Дефонтен бросала на них нежные взгляды, и я тоже старался не ударить в грязь лицом. Мы ели десерт, время от времени поднимая взгляд к окну, за которым виднелся силуэт господина Дефонтена, с ожесточением копавшего огород. «Простите меня, госпожа Дефонтен, за плиту», — неожиданно вырвалось у меня. Но она тут же замахала руками: «Да полно, мой мальчик, твой пирог просто изумителен, настоящее объедение». Она ничего не спросила о Поле, мы тоже промолчали, но когда я собрался уходить, то услышал: «Ты же еще придешь, Рафаэль?» — «Да, госпожа Дефонтен», — ответил я.

Мне вдруг захотелось обнять ее, она казалась такой доброй, и я считал, что близнецам очень повезло. Моя бабушка тоже была доброй, но она жила по ту сторону от карьеров и интересовалась только картошкой на своем огороде, да еще телевизором, и я не так уж часто навещал ее. Кто знает, может, и госпоже Дефонтен хотелось обнять меня — в воздухе, казалось, парили нерастраченные ласки, привидения с вытянутыми руками, заблудившиеся поцелуи, не решавшиеся опуститься на уста. Лео и Камилла с отсутствующим видом замерли возле своей бабушки — эти двое уж точно ни за что никого не поцелуют, и я, здорово разозлившись на маленьких истуканов, пулей выскочил из дома Дефонтенов. Как они мне все осточертели!

Мне не терпелось оказаться дома и услышать крики матери, возмущенной, что я ничего не ел в обед. «Ради кого я стараюсь, как проклятая! Если бы ты победствовал, хлебнул с моего горюшка, то не воротил бы нос! Эх, сразу видно, что ты не сын Карьеров!» Этим она намекала на квартал, что находился на окраине, рядом со старыми карьерами, где она провела свое детство. И тогда я притворюсь, что плачу, а она притянет меня к себе и звонко чмокнет прямо в темечко.

Я помою посуду, чтобы утешить ее, а она станет рассказывать мне про своих подчиненных, которые хотят взять отпуск в один день: «Ты понимаешь, мне приходится все время выкручиваться, мэру не нравится, когда его беспокоят по пустякам, в общем, невесело каждый день начальствовать, ты уж поверь, мой цыпленок». А потом я выскажу свою точку зрения на этот счет, и она изумится: «Ну, ты и башковитый, когда-нибудь ты сам станешь начальником, так вот, запомни: не позволяй никогда ездить на себе твоим подчиненным», а потом она начнет причитать: «Вот видишь, во что я превратилась, настоящая развалина, правда, мой милый? Скажи мне правду». И я скажу, что моя любимая мамочка самая лучшая и, разумеется, никакая она не развалина.

Придя домой, я сел за уроки, она вытащила свои бухгалтерские талмуды, мой отец улыбался нам с фотографии на буфете, и нам было очень хорошо.

И поскольку все было так хорошо, я оторвался от учебников и сказал: «Мама?» — «Да, мой милый?» — «Похоже, Дефонтены боятся близнецов». — «Как это, боятся?» — «Не знаю, но они никогда не ругают и не наказывают их за шалости». — «Вы что, нашалили?» — «Нет, но они вообще никогда не ругаются». Мать отложила калькулятор в сторону, в тот вечер она была в добром расположении духа. «Ну что ж, мой цыпленок, возможно, ты близок к истине. Их действительно что-то тревожит. Конечно, странно видеть, как беспокоятся люди, у которых есть всё, но это так». Тогда я важным и льстивым тоном произнес: «У них не всё есть, мамочка, с ними нет их сына». Мама бросила на меня изумленный взгляд: «Да ты, я смотрю, настоящий психолог. Зришь прямо в корень. С тех пор как Бернар уехал учиться в университет, они его практически не видят. И хотя они гордятся, что он преуспел, что в этом есть и их заслуга, тем не менее переживают. К тому же, он женился на иностранке и они стали видеться еще реже, поскольку другая-то семья не под боком находится». — «А Лео с Камиллой?» — «Да, они переживают и за них. Понимаешь, у их матери уже есть трое других детей, а Бернар с головой погружен в работу, поэтому старики Дефонтены, наверное, считают, что родители не уделяют близнецам должного внимания». Ну, это мне было уже известно, я жаждал продолжения. Однако мама вновь вооружилась калькулятором и, поскольку я замер, глядя на нее в ожидании, наконец бросила: «Ну что ты сидишь с открытым ртом, ты что, уже все выучил?» Конец разговорам на этот вечер. Моя мать — прекрасный человек, просто у нее, как и у всех взрослых, переменчивое настроение: никогда не знаешь, что она на самом деле думает. Больше всего она переживала за то, чтобы я хорошо готовил уроки, может, и не стоило копать глубже.

Мать закончила школу в шестнадцать лет, и моя бабушка с Карьеров сразу отправила ее подрабатывать домработницей. Бабуля была упрямая и жадная до денег, раз сказала — значит, дочка должна вкалывать. Однако Дефонтены были иного мнения. Они считали, что девочка должна учиться дальше. И они договорились со зловредной мамашей моей мамы. Благодаря Дефонтенам, моя мать смогла закончить бухгалтерские курсы, а потом она вышла замуж, а потом родился я. Вероятно, все это произошло не совсем в таком порядке и совсем не так, как я думал. Так или иначе, но это была еще одна ниточка, которая опутала Лео, Камиллу и меня и которая, в конце концов, опустилась на шею Анны, — но нет, я не хочу подходить к своему рассказу с этой стороны. Назад, чудовища и гнусные слова!

О, Наташа, слова в любой момент могут закрутиться, свернуться в скользящую петлю, они тянут на себя так сильно, отражаясь разными гранями со всех сторон, они склонны к внезапным рывкам и поворотам, а при малейшем ослаблении готовы дать деру, поговори со мной, Наташа, скажи мне то, что мне так хочется услышать: «Отныне ты мастер, Рафаэль, и если слово пытается хитрить с тобой, убей его», а еще мне очень хочется услышать твой заразительный смех, меня так сильно вдохновляет твой смех, Наташа.

Итак, моя мать пошла учиться на заочные курсы и, сдав экзамены, получила в мэрии должность начальника отдела техперсонала. Вот что обычно я узнавал во время подготовки домашних заданий. «Если будешь плохо учиться в школе, я отправлю тебя к бабушке с Карьеров» или: «Дефонтены не всегда будут нам помогать», или еще: «Не заставляй меня краснеть перед Дефонтенами, которые так много сделали для меня». Правда, эти нравоучения я слушал в пол-уха, к чему обращать внимание на обычное родительское занудство.

Родители Поля говорили то же самое, только на другую тему: «Современные сельхозпроизводители — это тебе не отсталые крестьяне, нужно учиться, чтобы преуспеть». Я прекрасно понимал, что мы с матерью небогатые люди, тем более, она не раз мне об этом напоминала, но я не чувствовал себя обделенным. Дома у меня была мама, телик — у Поля на ферме, в моем распоряжении были улицы, по которым мы слонялись, сеновал, где мы с Полем слушали футбольные репортажи, библиотека, которую мы посещали один раз в неделю, чтобы взять книжки или диски, а еще мой велик. Что касается истории моей матери, то я узнавал ее обрывками, которые она подбрасывала мне по вечерам, — размеры информационных порций менялись в зависимости от ее настроения, а когда мои отметки в дневнике играли на понижение, то мне хотелось побыстрее заткнуть уши.

Но сегодня вечером, когда я редактирую эти строки, мне вспоминается другая ее фраза, точнее, имя, которое она частенько упоминала, когда пыталась меня воспитывать: «Бернар». Бернар, сын Дефонтенов, отец Лео и Камиллы, генеральный директор компании. Этот Бернар был для меня не живым человеком из плоти и крови, а чем-то вроде красной тряпки, которой размахивала передо мной мать, чтобы заставить прилежно учиться в школе, поступить в университет, выбиться в люди, а не прозябать, как она, на нижних ступеньках социальной лестницы. Удалось же Бернару забраться на самый верх лестницы, хотя в детстве, в начальной школе, мать с Бернаром были друзьями, да такими, похоже, что не разлей вода, но у него были преимущества: он был умненьким, да к тому же мальчишкой! Моя бедная мамочка не смогла за ним угнаться он отправился покорять мир, сделал блестящую карьеру, а она осталась в Бурнёфе. «На мою долю выпали другие Карьеры, но мне все же удалось вырваться оттуда, — с гордостью приговаривала она, — ну а ты, малыш, обязательно вскарабкаешься на верх этой лестницы, я тебе обещаю».

У меня тут же вставала перед глазами наша лестница на сеновале, длиной три-четыре метра, прислоненная к шершавой каменной стене, с вырезанными из ясеня неровными брусьями и перекладинами, вбитыми в выскобленные ножом пазы. Эта лестница была нам очень дорога, мы так любили дотрагиваться до ее гладкой поверхности, отшлифованной долгими годами лазания, она была нашим с Полем душевным другом с тех пор, как мы ее приручили. Моя мать, бывая на ферме, никогда не обращала на нее внимания, у нее была другая лестница, мало похожая на мою, она внушала мне страх, и я совсем не хотел по ней карабкаться.

«Мама?» — тихо произнес я. «Что?» — рассеянно отозвалась она, погруженная в свои расчеты. «Мама, это из-за Бернара тебе хочется, чтобы я вскарабкался на эту лестницу?» — настолько тихо прошептал я, что она вряд ли что-либо расслышала. «О ком это ты болтаешь?» — «О Бернаре, о ком же еще», но она уже погрузилась в свои мысли, и я не решился продолжить разговор.

На пасхальные каникулы близнецы отправились к своим родителям в Нью-Йорк. В аэропорт их провожали Дефонтены. Старики очень нервничали, и чем больше они нервничали, тем спокойнее вели себя близнецы, покорные, как никогда, замкнутые, будто внезапно онемели. Госпожа Дефонтен по десять раз собирала-разбирала их чемоданы, господин Дефонтен без конца звонил то в аэропорт, то сыну и невестке, то в мастерскую, куда он отдал машину в ремонт, волнуясь, что она не будет готова. Перед их отъездом я почти каждый вечер проводил у них дома. «Ты нужен нам, мой маленький Рафаэль, я места себе не нахожу, — вздыхала госпожа Дефонтен, — когда ты играешь с ними, они ведут себя очень хорошо». — «Они всегда ведут себя хорошо», — с важным видом заявлял я.

Вообще-то, я не понимал, зачем меня заставляют играть роль взрослого, в которой я выглядел абсолютно нелепо, но все равно продолжал играть ее. «Я знаю, что говорю, малыш», — продолжала госпожа Дефонтен. Взволнованная, она снова принялась перебирать вещи в чемодане. «Мы даже не знаем, какая там погода, ни слова об этом не сказали, это уж слишком, во всем виноват Бернар, носится как угорелый, а о ней лучше и не говорить, она еще хуже, нормальная женщина себя так не ведет». Она в один миг как-то согнулась, состарилась, от ее растерянного вида у меня едва не наворачивались слезы на глаза. Для меня и матери Дефонтены были богами, разумеется, это преувеличение, но у нас не было других знакомых, которые жили бы в таком огромном величественном доме, кто вел бы себя в обществе с таким достоинством и так элегантно строил бы фразы. Я злился на близнецов, сокрушавших постамент, где возвышалась божественная пара, которой поклонялась моя мать.

Вот мы в саду. Лео и Камилла по очереди раскачивают друг друга на качелях. На Камилле белоснежное платьице со складками, которые разлетаются при каждом движении качелей, Я впервые вижу ее в платье, то есть отличающейся от Лео. «Ты надела платье», — говорю я и сразу же понимаю, что сморозил глупость. Она очень красивая, а я никогда этого не замечал, меня охватывает смущение и смутное чувство, что меня предали, и тут я осознаю, что они скоро уедут, а я останусь один.

«Мне не нравится, когда она надевает платье», — заявляет Лео, раскачивая ее изо всех сил. «А тебе нравится, когда я в платье?» — кричит она, спускаясь сверху. Она вцепилась крохотными ручками в веревки качелей, лицо ее запрокинуто к небу, ее разлетающиеся кудряшки на мгновение замирают сияющим на солнце нимбом, мне кажется, что она сейчас упорхнет, и я бросаюсь к качелям, отталкивая Лео, хватаюсь за веревки, повисаю на них всем телом, чтобы притормозить спуск, а она, соскочив, с беззаботным видом разглаживает складки платья, поправляет кудряшки, затем поворачивается, бросая на нас с Лео непокорный взгляд. Впервые она отделяется от Лео, толкает его ко мне… ну да, знакомая ситуация: девчонки с одной стороны, мальчишки — с другой, и я с огромным облегчением уже готов примерить на себе новую роль, радуясь в душе, что наконец-то возвращаюсь в обычный и такой привычный мир мальчишек. Я смотрю на Лео, готовый объединиться с ним в банду против девчонок. Словно задиристый петушок, я поглядываю на Лео — он, конечно, еще зеленый малец, но все же принадлежит к нашему клану: моему, Поля, — единственному клану, который я действительно хорошо понимаю, и тут мои щеки резко краснеют, будто получили пощечину.

Лео смотрит на меня с легкой улыбкой на ангельском личике, солнечные лучи цепляются за его кудри; он стоит против света, прямой и тонкий, в шортах, свободно свисающей белой майке, и я вдруг понимаю, что передо мной Камилла. Взаимозаменяемые Лео и Камилла, Лео в Камилле и Камилла в Лео, две маленькие шельмы меня разыграли, а я попался, пошел у них на поводу, вообразив, что могу занять место между ними. Их невинные улыбки просто невыносимы, я мотаю головой, «да плевать мне на ее платье», жуткая грусть внезапно накатывает на меня, я готов умереть, подохнуть от одиночества, от глубокой детской безнадежности, возможно, оттого что они скоро уедут, возможно, оттого что больше никогда не вернутся, поглощенные новой жизнью, где мне уже места не будет.

Вот так всё и происходило, теперь, после стольких раздумий, я в этом уверен уж поверьте, не так-то просто выудить эти мгновения из туманного детского прошлого. Я вытаскиваю их изо всех сил, а они упираются, ускользают и, даже извлеченные и изученные под призмой настоящего, не дают никакой уверенности в их истинности, они мерцают, сверкают и тут же блекнут, проваливаясь в черную дыру, затем возвращаются к жизни, бесконечно меняя свой облик, и в конце концов уже больше не понимаешь, какими же были в действительности эти мгновения между Лео, Камиллой и мною.


Может, от этих трудностей ты и хотела предостеречь меня, Наташа, под трепещущей крышей конгресса писателей, даже не зная о моем существовании, не подозревая, что незнакомый мальчишка с упоением вкушает твою речь? Другие писатели говорили так, словно были с другой планеты. Под нещадным полуденным солнцем Мали, сквозь бронированное стекло их речей, литературное творчество поднималось над горизонтом как неприступная ледяная вершина, но ты, Наташа, ощутила детскую тревогу, парящую над безымянной публикой, и повернулась к ней открытой душой, без прикрас и напыщенности, ты была старшей в братстве, в которое меня принимала. Твои простые слова все вертятся и вертятся в моей голове, и вот что я осознаю теперь: страницы моего романа — это пейзаж, которому я должен довериться и в котором должен искать нашу историю; и я чувствую, как происходят еле заметные изменения: хватка Лео и Камиллы ослабевает, а я все крепче держу их у себя в кулаке, и поверь, Наташа, так оно дальше и будет, потому что я приближаюсь к сотой странице и не собираюсь упускать свою добычу.


Я спросил, помнят ли они о дне своего отъезда, — к тому времени им исполнилось по семь лет, — когда Камилла впервые надела маленькое, ослепительно белое платье со складками или оборками, с двумя тоненькими бретельками на плечах, и когда я остановил качели, повиснув на веревках и протащившись по еще тяжелой после ночного ливня земле, стараясь изо всех сил вернуть ее с небес. Я хотел прервать ее полет, мне хотелось, чтобы она спустилась к нам и покатилась со мной по грязной земле. «Она тогда не в первый раз надела платье», — сказал Лео. И начался долгий спор: в первый раз, не в первый раз, — бесконечная дьявольская игра в словесный пинг-понг, — да, нет, ну да, да нет же. Они лежали обнаженные на большой кровати в своей парижской квартире, беспечно голые, облаченные в беспечность и абсолютное бесстыдство, — их тела выглядели такими же похожими, как тогда, в зеленом школьном лабиринте, лет десять тому назад. Я же был одет — вот-вот должна была прийти Анна — и неподвижно сидел в единственном кресле, имевшемся в их квартире, широком, с высокой спинкой и позолоченными подлокотниками, антикварном кресле, которое притащила сюда госпожа Ван Брекер. «Оно будет прикольно смотреться в вашей студии, близнецы», — безапелляционным тоном заявила она. Для госпожи Ван Брекер «прикольно» было ключевыми словом, которым она одаривала окружающий мир каждый раз, когда желала не замечать его сложностей.

То, что мать Лео и Камиллы называла студией, в действительности было довольно просторной двух- или трехкомнатной квартирой с отдельной спальней для каждого и, само собой, отдельной кроватью в каждой; однако близнецы спали в самой большой комнате, сдвинув обе кровати в одну и расставляя их по спальням только накануне визитов родителей или братьев с сестрой; а в те дни, когда я оставался у них ночевать, мы снимали матрац с одной из кроватей и делали из него импровизированное ложе на паркетном полу. «Закидывай ноги на подлокотник, — крикнули они, а то посмотришь на твою неудобную позу — и у самого спина заболит». — «Ладно, если ответите мне». — «Ну?» — «Помните тот день с качелями?» И все завертелось по новой, мне казалось, что я вновь хватаюсь за веревки качелей и изо всех сил тяну их на себя. В конце концов они вспомнили. «Ты толкнул нас в грязь, испачкал мое платье и майку Лео». — «Неправда!» Но это было правдой, я вспомнил об этом в то самое мгновение, когда протестовал. «Ты сделал больно Камилле, а она надела это платье специально, чтобы ты обратил на нее внимание». — «Брось заливать, это ваша бабушка так ее нарядила, чтобы немного приучить носить платья до отъезда к родителям, она сама мне сказала!» — «Какая разница, ты все равно хотел сделать ей больно», — стоял на своем Лео, а Камилла искоса посматривала на меня. Я же все сильнее распалялся: «Ты раскачивал ее слишком сильно, у меня от страха душа в пятки ушла. Вы сами виноваты, зачем было болтать все время, что вы скоро умрете?!» А они в ответ: «Но это же не причина, чтобы вывалить нас в грязи».

Однако несколько дней спустя Камилла неожиданно спросила меня: «Помнишь тот случай с качелями?» Я промолчал, но заметил, что у нее что-то было на уме. «Мы обменялись одеждой, а ты сделал вид, что не заметил уловки!» — бросила мне в лицо Камилла. «Как это?» — «Это не я, а Лео был в платье». — «Не может быть!» — «Ты же не хотел, чтобы мы были похожи друг на друга», — вступил в разговор Лео. И Камилла с торжеством в голосе: «Вот мы и схитрили, чтобы посмотреть!» Я раздраженно замотал головой: «Глупости какие!», а они в ответ: «Ты помнишь, как бабушка вытаращила глаза?» Я, конечно, помнил растерянный взгляд госпожи Дефонтен, покачивающей головой от изумления, и господина Дефонтена, яростно вскапывающего лопатой огород. А эти маленькие шельмы все твердили: «Но это же не причина, чтобы вывалить нас в грязи».


Успокоиться. Промолчать, встать в защитную стойку. «Но вам же это понравилось», — сказал я. Пренебрежительный тон, сухая констатация фактов.

Они резко вскочили с кровати и набросились на меня с обеих сторон. Мне удалось отбить атаку, повалив их на пол. Долгое время я был гораздо сильнее их, но с годами наши силы сравнялись, и теперь мне приходилось попотеть, чтобы справиться с ними, но еще сильнее приходилось стараться, чтобы не прижаться к Камилле, ее упругому мускулистому телу, когда она оказывалась в невыносимой близости от моего сердца, когда я чувствовал легкость ее маленьких грудей, слышал биение ее сердца. Мир замирал и погружался в тишину, когда я держал Камиллу в своих объятиях, но иногда на меня приземлялось тело Лео, и меня пронизывал ужас — настолько его тело было похоже на тело Камиллы, но это была не Камилла. Мне нужно было скрывать, что я испытываю непреодолимое влечение к телу Камиллы и ужасающее меня самого влечение к телу Лео. Борясь с ними, я боролся с собой, но, к счастью, эти схватки были короткими — несмотря на свои спортивные фигуры, они не были драчунами и быстро уставали. «Вы достали меня», — пробурчал я, поправляя на себе одежду, и всё встало на свои места: мы сидели и ждали Анну, нежную маленькую бабочку, чей невинный полет я прервал, не сумев ни удержать, ни защитить.

«Ты же не любишь Анну», — говорил я Лео. «Нет, люблю», — возражал он, а во мне закипала скрытая ярость. «Тогда я валю отсюда, я больше не обязан нянчиться с тобой», — кричал я. «Послушай, Рафаэль…», и я умолкал. «Послушай, Рафаэль…», я замер с бьющимся сердцем, но с бесцветных губ Лео не слетели прежние слова, которых я ждал, в его глазах читалась безмолвная молитва, а черты лица вдруг резко изменились, и он стал похож на растерянного ребенка. Камилла, молча встав за мной сзади, опустила руки мне на глаза, на моих плечах подрагивали ее маленькие упругие груди, и мы втроем впали в апноэ, замерли на минуту, но именно в ту минуту мы были по-настоящему искренни в своих чувствах. Я был взволнован до глубины души, я был с ними, я был единственным существом в мире, способным быть с ними до конца. Они не были злыми, и временами я любил их простой и безграничной любовью, которая родилась до нашего рождения, как им хотелось думать, если вы понимаете, о чем я говорю. В то время мы много курили, у Лео и Камиллы были, казалось, нескончаемые запасы травки, и, думаю, что в такие дни голова у меня шла кругом.

Я переходил на их широкую кровать, и наши тела сплетались в один большой клубок. Мы молча передавали друг друг у косячки, влажные от общей слюны, и так лежали, укутанные легким облачком дыма, будто впавшие в кому, растворившись в тумане, путешествуя во времени и пространстве, — никакой эрекции, никакого секса, облачко дыма превращало нас в единое целое, нечто мягкое, едва осязаемое, погруженное в полный покой.


Обо всем этом адвокаты противоборствующих сторон — Бернара Дефонтена и матери Анны — узнали из нашего дневника, превратив самые нежные моменты нашей дружбы в какую-то грязь, хотя это редко случалось, что мы курили в кровати, а Лео и Камилла лежали обнаженными, потому что им было то ли лень одеваться, то ли хотелось подразнить меня, но подразнить по-доброму, хотя, согласен, понять это трудно, в любом случае, я оставался одетым, поскольку ни мой характер, ни мое воспитание не позволяли мне прогуливаться голышом. В доме моей матери подобное вообразить было невозможно.

В нашем крохотном домишке царили другие порядки: мы задергивали занавеску в ванной, плотно завязывали халаты по утрам и нарочито громко предупреждали о том, что собирались зайти друг к другу в комнату. Мы даже значения этому не придавали, все происходило само собой, однако у Дефонтенов-родителей, насколько я понял, всё было не так. Они привыкли проводить время на пляжах, в клубах, частных бассейнах. «Я что, по-вашему, отсталый, раз не раздеваюсь?» — недовольно бросал я близнецам. «Ты не понимаешь, мы это делаем не нарочно, а просто не обращаем друг на друга внимания, вот и все». Но я все равно беспокоился и невольно представлял свою мать на пляже, на берегу пруда. У нее была большая тяжелая грудь, и она всегда поворачивалась ко мне спиной, чтобы снять лифчик, а я всегда отводил взгляд. Нет, моя мать не могла бы выставлять свою грудь, а вот Бернар Дефонтен и его супруга регулярно посещали фитнес-клубы, и у них даже был личный тренер. Я видел на фотографиях, которые показывали мне близнецы, их отца, загорелого, с великолепно очерченными мускулами, и их мать, тоже загорелую, но, возможно, слишком крупную женщину. Они действительно выглядели богатыми людьми, уверенно чувствующими себя в любой ситуации. На фотографиях они всегда смеялись. «Прикольно, да?» — словно говорили они. Ван Брекер-Дефонтены находили свое предназначение в том, чтобы радоваться жизни, а те, кто не разделял их мнения, считались занудами, которых деликатно, но решительно выставляли вон из их общества.

У старших детей Ван Брекеров лица были более напряженные, они меньше улыбались на фотографиях, сделанных во время каникул, праздников или торжественных приемов. «Они слишком серьезно себя воспринимают, вот и не смеются», — говорили близнецы. «Им что, скучно жить?» — продолжал допытываться я, втайне надеясь обнаружить в этой семье какой-нибудь изъян, который позволил бы близнецам выскользнуть из семейных уз и войти в мой круг. Мне было бы приятно узнать, что у них тоже случаются семейные ссоры и скандалы, но близнецы отчаянно защищали старших братьев и сестру, несмотря на то, что большого интереса к ним не проявляли. Троим старшим Ван Брекерам богатство, судя но всему, не очень-то облегчало жизнь, так как у их отца были завышенные по отношению к ним требования. «Какого отца, Бернара?» — «Да нет же, их родного отца!» — восклицали близнецы. «А я думал, что он умер», — растерянно бормотал я. «Он не умер, а просто развелся», — терпеливо объясняли близнецы, и мне приходилось еще больше расширять их семейный круг, в который входил, оказывается, и этот здравствующий мужчина, который тоже снова женился и у которого были еще дети. «И вы их знаете?» — спрашивал я с надеждой в голосе услышать ответ: «Да ты что, конечно, нет!», но они только смеялись. «Разумеется, мы знакомы и иногда проводим каникулы у них в Австрии». У меня волосы дыбом вставали на голове, когда я пытался представить себе бесконечно расширяющийся мир, в котором жили близнецы. И те три года, которые мы провели вместе, три неполных года, прерываемых долгими годами разлуки, казались ничтожными эпизодами в нашей жизни.

«А с вашим отцом, то есть Бернаром, они общаются?» Близнецы бросили на меня удивленный взгляд. «Они хорошо ладят, он умеет их рассмешить». Дальнейшие расспросы на эту тему ни к чему не приводили, моя настойчивость лишь вгоняла их в смущение.

Помню, моя мать однажды заявила: «Не верь всему, о чем болтают близнецы. Не так уж и ладно в их семейке, судя но тому, что я узнала от их бабушки. Старшим детям Ван Брекеров не позавидуешь: с одной стороны — родной отец, у которого насчет них амбициозные планы, и с ним, насколько я знаю, не поспоришь, с другой — Бернар, но с ним им тоже не легче. Единственное отличие, что Бернар настолько талантлив, настолько умен, что играючи добивается своего и считает, что и окружающие должны вести себя так же». В общем, детям Ван Брекеров нужно было быть лучшими во всем, чтобы удовлетворить родного отца, проявлять жизнерадостность и оптимизм, чтобы удовлетворить приемного, и, вдобавок, сопровождать свою мамочку на многочисленные светские тусовки, где им приходилось приветствовать всех знакомых, любезничать и улыбаться. «Ну, а близнецы?» — допытывался я у матери. «Ох, с близнецами все по-другому», — задумчиво произносила она. «Как это, по-другому?» Но она не знала, что ответить. Близнецы жили отдельной жизнью, вот и все.

Я думал, что семья была для них тем миром, в который они не хотели никого впускать, даже меня. Я полагал, что был для них всего лишь случайным приятелем, маленьким соседом, которого им навязали бабушка с дедушкой, о котором вспоминаешь только тогда, когда выходишь из поезда, и который нужен лишь для того, чтобы скрасить долгие каникулы в провинции. Правда, они мне писали, делая это, как всегда, по-своему: сначала они присылали открытки, на которых стояли лишь их подписи, позже, через Интернет, Лео посылал свои рисунки, а Камилла фотографии тех мест, где они пребывали. Все это откладывалось у меня где-то в дальних уголках сознания, как-то само по себе, я им почти никогда не отвечал, возможно, потому что мне приходилось ходить к Полю, чтобы проверить электронную почту. В то время нам уже исполнилось по шестнадцать. Поль зарегистрировал на мое имя в своем компьютере электронный адрес, приказав мне выбрать пароль и держать его в секрете. «Пароль — это очень личное», — сказал он. Но я хотел, чтобы он знал мой пароль, а он в ответ: «Нет, так не пойдет, не хочу, чтобы ты звонил мне каждые пять минут и интересовался, что же тебе написала Камилла». — «Камилла?» — переспросил я, сбитый с толку и слегка растерянный. «Ну да, Камилла», — затем, секунду помолчав, добавил: «Или Лео… иногда я даже не знаю». — «Что ты хочешь этим сказать?» — спросил я, а он, смутившись, пробормотал: «Не знаю, Раф, временами я спрашиваю себя…»

Я пережевывал фразу Поля день за днем, я не искал в ней потаенный смысл, а просто ее пережевывал. Для меня Лео и Камилла были единым, неразделимым целым. Когда они были в нашем городке Бурнёфе, я видел их неизменно вместе, точнее, они были двумя полюсами одного пространства, по которому пробегали невидимые флюиды. Я парил в этом пространстве, пытаясь уловить эти флюиды, курсировавшие между полюсами, едва касаясь меня, пронизывая меня, рикошетом отлетая от меня и вновь возвращаясь ко мне. Только с Полем я обретал самого себя, и, когда мы были вместе, то мало говорили о близнецах. В глазах Поля они были всего лишь малышней из младших классов, из-за которых ему слишком часто не удавалось погонять со мной мяч после школы и которых он тут же забывал, стоило им уехать — попутного ветра и прощайте навсегда!

У меня же оставался лишь электронный адрес в интернете «», выныривающий посреди моря спама, «leoetcamille» в связке, с этим «et» посередине, этим порочным и невинным соединительным союзом, который задерживал мое дыхание, вызывая за собой апноэ. Лео и Камилла, — иными словами, Лео это Камилла, а Камилла это Лео. Да, это был приятный сюрприз, когда вы указали на этот «двойной подтекст», господин психоаналитик, вы были довольны, впрочем, я тоже, у нас впереди был непочатый край работы, нам нужно было сразиться со смешавшимися в кучу понятиями, отделить «и» от «это», восстановить мое дыхание, открыть «мою неповторимую индивидуальность», как вы, месье, любили выражаться. Я был хорошим пациентом, не правда ли? Мы с вами прекрасно потрудились, и, может, теперь нам стоит хорошенько поработать с этим новым «и», вам и мне?

Ваш текст (ваше исследование, ваш доклад) не доставил мне удовольствия, когда я случайно наткнулся на него, листая журнал в книжном магазине, специализирующемся на научных изданиях, — я сразу заметил вашу фамилию. Объектом вашего исследования было «подчинение», разумеется, вы были весьма тактичны, изменив имена. Невероятно, сколько я сталкиваюсь с писательством: то близнецы заставляют меня вести дневник, то во Дворце правосудия ведут стенограммы, то Ксавье-воспитатель учит писать в своем дурацком кружке, а теперь еще вы со своим научным исследованием. Позвольте мне самому рассказать о своей истории, дамы и господа, замешанные в этом деле!

Единственной своей собеседницей я хотел бы видеть Наташу, которая никогда не слышала обо мне и книги которой я еще не читал, но чье имя принадлежит только мне одному. Спасибо тебе, Наташа, ты никогда не услышишь «Наташа и я», ни «Наташа это я».

Мой пароль был «близнецы», и Поль легко мог бы его угадать, однако я знал, что его не интересуют сообщения Лео и Камиллы. А я, сидя за компьютером в его комнате на втором этаже фермерского дома, долго маялся, не решаясь ответить на присланные издалека послания, затем все-таки подводил курсор на «ответить», надолго замирал, уткнувшись в пустой прямоугольник электронного письма, наконец набирал короткое «все получил», переводил курсор на «отправить», потом раз — и все закрывал. Я чувствовал себя не в своей тарелке — эта ферма, комната Поля плохо сочетались с электронными посланиями близнецов. Однако Лео и Камилла, нисколько не отчаиваясь, продолжали слать свои письма, словно ни время, ни пространство, ни даже мое молчание не принимались в расчет.


Однажды вечером, возвращаясь из школы, кажется, мне было лет двенадцать, я столкнулся нос к носу на главной улице с госпожой Дефонтен. Я тут же негромко, чисто автоматически, произнес: «Здравствуйте, госпожа Дефонтен», собираясь продолжить свой путь и даже в мыслях не допуская, что она захочет со мной поговорить. Как только близнецы уезжали из нашего городка, она вновь превращалась в важную даму, подругу и покровительницу моей матери, которую я был обязан с уважением приветствовать, и мне казалось, что все точно так же менялось и для нее: я вновь становился неприметным мальчишкой, которого следовало награждать при встрече благожелательной улыбкой, так, на всякий случай, поскольку она и имени его толком не помнила.

«О, Рафаэль, как я рада тебя видеть! — воскликнула она, горячо обнимая меня: — Почему ты к нам не заходишь, мы очень скучаем по тебе». Я так и застыл на месте, глупо вращая глазами от изумления, а она говорила что-то про школу, про своего мужа, про мою мать. Улица раскачивалась передо мною, это была уже не улица, а картина, нарисованная в воздухе злым волшебником для того, чтобы маленькие мальчишки расквасили себе носы. Необходимо было немедленно преобразиться, чтобы обрести почву под ногами, я сделал над собой усилие и вновь стал Рафаэлем, который работал беби-ситтером у Дефонтенов, а госпожа Дефонтен превратилась в бабушку, которая готовила полдник для ее любимых детей. «Ты совеем бледненький, мой маленький Рафаэль», — неожиданно произнесла она, а я почти одновременно с ней выпалил: «У вас красивый костюм, госпожа Дефонтен». Мне не терпелось дать знак, что я вернулся в ее мир, и я не придумал ничего лучшего, чем сказать о том, что видел перед собой: прекрасно скроенный костюм, да, как сейчас помню, с белыми рюшами и золотистыми пуговицами. «Спасибо, Рафаэль». Мы замолчали, не решаясь продолжить беседу. «Как ваши дела, госпожа Дефонтен?» — наконец выдавил я из себя. «Знаешь, они совсем не пишут, — произнесла она извиняющимся тоном, словно сожалея, что не может рассказать никаких новостей. — А я же просила Камиллу писать мне хоть изредка, но… там у них не жизнь, а сплошной круговорот, — и, делясь со мной своим горем, добавила: — Они нас совсем забыли, мой бедный Рафаэль!»

Я сгорал от желания крикнуть: «Госпожа Дефонтен, они и мне присылают лишь открытки, где нет ничего, кроме их подписи!», но кто знает, может, она не получала даже открыток или хотела, чтобы они присылали нормальные письма с подробностями. Я не желал ни предавать Лео с Камиллой, ни причинять боль их бабушке. Неожиданно для самого себя я вдруг бросился к ней, прижался к ее прекрасному костюму с золотистыми пуговицами и, сильно смущаясь, обнял ее. Я до сих пор ощущаю, как эти пуговицы вдавливаются в мою грудь. «Ну же, ну же, мой мальчик… — она вежливо отстранила меня от себя. — Приходи к нам, если будешь скучать, мы будем очень рады». Если будешь скучать! Да я никогда не скучаю, госпожа Дефонтен, я только хотел немного утешить вас, но такой важной даме, как вы, не требуется утешение от какого-то мальчишки, — вот какие мысли роились в моей голове, когда я возвращался домой, волоча свой портфель, во мне бурлила глухая ярость, я был зол и на себя, и на стариков Дефонтенов, и на Лео с Камиллой. «Подумаешь, нужны мне ваши открытки, — как заведенный, повторял я, — подумаешь, нужны мне ваши открытки!»

Мне бы очень хотелось написать близнецам о чем-то необыкновенно интересном, но моя жизнь текла как обычно. Здесь, в Бурнёфе, ничего не происходило, и им это было известно. В нашей семье тоже все было тихо. Мама не хотела, чтобы в ее жизни появился мужчина. У нее был мой отец, а другого она не желает, твердила она каждый раз, когда «навещала» кого-то из коллег, что означало «не лезь в мои дела», и я закрывал глаза на то, что она иногда приходила домой слишком поздно якобы из-за затянувшегося собрания в мэрии. И поскольку ни один мужчина не вторгался в нашу размеренную жизнь, то такой образ жизни устраивал нас обоих.

Любовные истории позволительно было иметь только мне, и мама была к этому готова, но я ни в кого не влюблялся. «Странное дело, — рассуждала она, — для такого красивого мальчика, как ты». Хотя странным был, скорее, наш образ жизни: африканские браслеты и своеобразные идеи моей матери, отсутствие телевизора, ее осуждение общества массового потребления, и в то же время желание подняться по социальной лестнице, иметь стабильную зарплату, амбиции по поводу меня. А я, словно сомнамбула, застыл на месте и все ждал чего-то. Единственной ниточкой, связывавшей меня с реальностью и моими сверстниками, был Поль.


У Поля была подружка, Элодия, наша одноклассница, с которой он встречался у меня дома в те дни, когда занятия в школе заканчивались раньше обычного. В то время нам уже стукнуло по семнадцать. Пока они кувыркались в спальне, я садился на велик и катался кругами по близлежащим улицам, немного опасаясь неожиданного возвращения матери. Я мчался на скорости в сторону дома Дефонтенов, возвращался по противоположной стороне, затем ехал в булочную на площади, где покупал шоколадные пирожные. Я, конечно, изнывал от скуки, но в то же время я был к ней привычен, она мне не мешала, а когда я возвращался домой, то моя комната была уже прибрана, Поль с подружкой ждали меня, мы ели пирожные: я и Поль — молча, а Элодия — болтая без умолку. Она прикидывалась скромницей, но теперь мне кажется, что она меня провоцировала. «Как тебе она?» — поинтересовался однажды у меня Поль. «Так себе». — «Ты можешь переспать с ней, если захочешь. Думаю, она сама напрашивается». В ответ я лишь бросил: «Да ладно тебе!» Так продолжалось до того дня, пока Поль вдруг не сказал: «Сегодня я поеду немного покататься», и я остался наедине с Элодией, которая изо всех сил пыталась вести себя непринужденно.

Мы переспали, раз уж таков был план, не получив никакого удовольствия, на душе у меня было тяжело — какое уж тут наслаждение, — все случилось совсем не так, как мне воображалось в моих одиноких мечтах. Наверное, Элодия была симпатичной — пухленькая, чувственная, с растрепанными волосами, в которых просвечивали разноцветные прядки, с крохотным колечком в пупке, разукрашенными розовыми, коричневыми и синими тенями веками, ротиком в форме сердечка; ее губки никогда не знали покоя, она громко смеялась, громко разговаривала, смачно сосала, под конец я уже не мог ее выносить — слишком много всего было в одном теле, рядом с ней я задыхался. Мы уже давно оделись, а Поль все не возвращался. «Подожди здесь, — сказал я Элодии, — я пойду посмотрю». Я начал обходить одну за другой соседние улочки и вдруг наткнулся на Поля, сидевшего с заторможенным видом рядом с опрокинутым великом, с разбитым до крови коленом, не способным пошевелиться. «Ты давно здесь сидишь?» — спросил я. «Не знаю»… — пробормотал он. «Что с тобой случилось?» — «Понятия не имею». В конце концов, свести нас с Элодией оказалось не самым удачным планом.

Я уселся рядом с ним, ожидая, когда он придет в себя. Дело было на улице Глициний, по одну сторону которой стоял мебельный склад, а вдоль другой тянулись сады, среди деревьев которых прятались домишки с закрытыми ставнями на задних стенах и узкими щелями между створками, в которые мог просочиться тонкий луч света. Улица была пустынной, сады — неподвижными и молчаливыми, на одном из столбов забора замерла, словно сфинкс, чья-то кошка, гипнотизируя нас двумя зелеными узкими зрачками. Мы могли бы долго сидеть так бок о бок, ожидая, когда что-нибудь пошевелится и расшевелит нас. Что это было за время года, какой месяц, лучше не спрашивайте. Мы были во власти пыльных улочек нашего городка, окружавшей нас провинции, где бег времени частенько останавливался, к чему мы были привычны, это было наше время время долгих бесцельных прогулок с мячом, которым мы перебрасывались, и нам не нужно было ни о чем разговаривать. Мяч был нашим двигателем, — топ-топ, — наши ноги несли нас вперед, мы сталкивались плечом к плечу, наши шаги на мгновение нарушали провинциальный покой, но что в тот день могло привести нас в движение?

Время все же не стояло на месте, мать должна была скоро вернуться домой, я поднял голову и, присвистнув, зло глянул на кошку, тогда она настороженно подняла голову, затем лапу, и мы, внезапно заинтересовавшись, стали следить за ней, но тут она спрыгнула с забора и исчезла в зелени сада. Мы тоже поднялись, — «чертова котяра!» — нам было приятно обругать неизвестную кошку. Велосипед кое-как ехал, только скрипела педаль, задевая о раму, у нас появилась хорошая тема для разговора, а когда мы пришли домой, Элодия уже исчезла. Поль промыл ссадину на колене, и мы принялись за ремонт велика.

Как я ни старался, случай с Элодией долго не выходил у меня из головы. Хоть я и прикидывался, будто мне по фигу, что мы занимались с ней любовью, точнее выражаясь, трахались, меня продолжали терзать тревожные мысли. Больше всего меня мучил вопрос по поводу презерватива — а правильно ли я им пользовался, кроме того, я не понимал, какую роль отвел себе Поль в этой истории: он что, нарочно поехал кататься на велосипеде, чтобы развязать мне руки? А если так, то было ли это желанием поделиться подружкой или же он хотел испытать ее чувства, или же у него были какие-то непонятные соображения, о которых я даже не хотел думать?

И, наконец, были еще воспоминания о теле Элодии, которые то и дело посещали меня теперь, когда она покинула мою гавань. Ее округлый животик, черный треугольник, лишь на мгновение промелькнувший у меня перед глазами, поскольку она лишь сдвинула в сторону свои трусики, даже ее грудь я не видел, так как не стянул с нее лифчик, и еще эта фраза Поля, оброненная по поводу Лео, фраза, засевшая у меня в мозгу: «Не знаю, Раф, временами я спрашиваю себя…»

Из-за этой неоконченной фразы я ничего не рассказал Полю о торопливой и бестолковой любовной схватке с Элодией. «Временами я спрашиваю себя…» О чем он себя спрашивает? Был ли я влюблен в Лео? У меня не было ответа на этот вопрос, впрочем, я никогда его себе не задавал, но если Поль захотел это проверить, то я имел полное право немного наказать его. Таким образом, он ничего у меня не спрашивал, а я не стал ничего рассказывать о произошедшем между мною и Элодией в тот день, когда он разбил себе до крови колено, упав с велосипеда, и всё продолжало идти своим чередом, а поскольку Элодия считалась теперь его подружкой, то он встречался с ней уже в доме своих родителей, которые решили закрыть на это глаза, — в общем, у нас не было никаких причин ворошить прошлое.

О том, что Элодия сама, возможно, захотела этого, я как-то не задумывался. На меня произвел впечатление ее пухленький животик, разительно отличавшийся от моего, так как в то время я больше походил на обглоданный гороховый стручок. «Волк худющий, — приговаривала моя мать, — настоящий цыпленок-велосипедист»! Так вот, Элодия с округлым животиком была моей первой женщиной, но мне никак не удавалось ни воссоздать в своей памяти ее образ, ни вообще толком вспомнить, что же там произошло на моей кровати. Впрочем, когда по ночам я оставался один в своей комнате, у меня не было ни малейшего желания вспоминать черты ее лица, Элодия по-прежнему раздражала меня, ее неиссякаемая энергия била через край, бурлила в ее плотно сбитом теле, которому она придавала такое большое значение. Я даже немного жалел Поля, замыкавшегося в этом теле, окруженного пограничным столбами, общавшегося с девчонкой, у которой не было другого «Я», и вот на этом слове вы и вытащили свой джокер, господин психоаналитик. «Этой девчонкой, у которой не было другого „Я“… — медленно повторили вы и после многозначительной паузы добавили по-иезуитски вкрадчивым голосом, тотчас же отозвавшимся во мне сигнальной сиреной — бип-бип, Рафаэль, осторожно, впереди откровение, — другими словами, не было близнеца…», вот именно! Как мне хотелось в тот миг иметь такие же чистые глаза, как у Лео и Камиллы, такой же, как у них, прозрачный взгляд, и чтобы мир вокруг был прозрачным и ясным.

Как мне хотелось укрыться в неосязаемой прозрачности, расправить широкие крылья и лететь в бесконечно пустом пространстве, лететь-лететь бесконечно, а потом опуститься на воздушную подушку и, сложив крылья, дать себя убаюкать… Вы были милостивы ко мне, месье, вы даже дали мне отдохнуть, а потом, когда я сонно покачивал головой, вы продолжили: «А как же грязь, Рафаэль…». Ах да, грязь, из грязи в князи. «Вы думаете, что раскрыли мое тайное желание, месье?» Вы с лукавой улыбочкой покачивали головой, вам не очень нравились мои словесно-поэтические экзерсисы, впрочем, мне тоже, однако вернемся к грязи, к той грязной луже, что была под качелями, на которых катались близнецы накануне их отъезда в Париж, а затем в Нью-Йорк, им как-никак было всего по семь, а мне — десять лет, неужели это так важно?

Соскочив с качелей, Камилла, то ли поскользнувшись, то ли задев меня, свалилась на обильно пропитанную ливнем землю, а когда она поднялась, отряхивая свое новенькое платье, непорочная белизна которого была обесчещена черными грязными разводами, я на мгновение заметил дрожание ее век, отвечавшее моему дрожащему взгляду. Казалось, она вот-вот зайдется в плаче, что это будет ручей слез, живой водой льющийся на мои раны, или, напротив, невиданной силы водопад, сбивающий меня с ног. Камилла и я застыли как вкопанные, скованные дрожащей цепью наших взглядов. Наши взгляды пересеклись на долю секунды, не более, хотя пережил ли я на самом деле это мгновение или оно было предметом моих фантазий? Несмышленая девочка и зеленый, незрелый мальчишка… Какая искра проскочила между ними, может ли жизнь зачаться в бесконечно малом отрезке времени, могут ли два маленьких существа, плавающих в пока еще мутных, не отфильтрованных взрослыми водах, в одно и то же мгновение натолкнуться на один и тот же риф, и может ли едва ощутимое столкновение отражаться на их лицах мягким мерцающим светом спустя еще долгие годы?

Я не ищу оправданий, я просто вращаю калейдоскоп истории моей короткой жизни, пытаясь понять, какие формы она может принять, надеясь втайне отыскать ту, которая позволит мне пройти обряд очищения и обновления и вернет меня к нормальной жизни моих сверстников, а пока я придумываю рифы и скалы, серебристых мальков, скользящих в сверкающей воде, скалистый ковер, освещенный едва уловимым мерцанием звезд.

Но вообще я придумываю мало. Да и видел я в жизни не так уж много. Кроме того недельного путешествия в Мали, где я был на привязи у мамаши, я, собственно, почти никуда и не ездил, и круг моих метафор не шире моих незатейливых приключений с Полем. Вряд ли меня можно назвать отважным покорителем метафор, Наташа, но дай время! Когда мы с Полем уставали бродить по знакомым до тошноты улочкам нашего города, мы выходили на Галльскую дорогу, ведущую к холмам, а иногда доходили до Карьеров, где жила моя бабка, чтобы заручиться неопровержимым алиби на тот случай, если наши домашние поднимут вой.

Мы всегда были уверены, что застанем ее дома. Она целыми днями только и делала, что смотрела телевизор: телешоу, сериалы, рекламу. Моя мать как-то дала ей денег, чтобы отремонтировать водосточные желоба, а бабка, не долго думая, купила себе этот огромный ящик, рев которого был слышен еще на подходе к дому, а желоба как текли, так и текут. Моя бабуля была еще та штучка, со своими привычками и заморочками. Первым делом она тащила нас к столу, и мы давились развалившимся пересохшим печеньем, запивая его отвратительно приготовленным какао, но бывало, — какое счастье, какой сюрприз! — она доставала «Нутеллу», которую мы ели ложками прямо из банки. Моя бабуля лишь на склоне лет открыла для себя нежный вкус шоколадной пасты, перед которой не могла устоять, поскольку обожала лесные орехи. «Подумайте только, у этих американцев тоже есть лесные орехи!» — изумленно восклицала она. «А почему им там не расти?» — спрашивал Поль со снисходительной улыбкой, и бабуля воспламенялась как спичка: «Да я не об орехах говорю, Паоло дорогой, а о том, что они придумали смешивать растертые орехи с шоколадом, а самих-то орехов я переела будь здоров, мы о конфетах только и мечтать могли в детстве, вот и грызли орехи, зубы на них все сломала, раньше другое время было, вы и представить себе не можете, что такое голод, так что их пирожные с орехами я покупать не собираюсь, вот так-то, мои милые, и делать их тоже не хочу». Надо сказать, что пирожные с лесными орехами — это визитная карточка нашего края. Они красуются на витринах лучших кондитерских города, их подносят во время воскресного обеда на десерт важным гостям, их раскупают заезжающие сюда на автобусах туристы, их можно даже посылать как сувениры по почте, в общем, они повсюду, что объясняет отчасти обостренную ненависть моей бабушки. Впрочем, мы никогда не знали, смеется она над нами или нет.

Она хитро щурила свои серые глазки, наполовину спрятанные за воинственно торчащими ресницами, довольная своим выступлением, так как у нее давно уже почти не было слушателей. Ей было очень много лет, и она, скорее, должна была приходиться мне прабабкой, нежели бабкой, впрочем, она не была моей родной бабкой, ну, то есть матерью моей матери, насколько я мог понять по обрывкам из разговоров взрослых. Мне, наверное, следовало бы побольше узнать об этом, но мы с Полем считали долгом чести не лезть в «семейные истории». Я, скорее всего, интуитивно чувствовал, что ничего хорошего не раскопаю, а он, наверняка зная больше моего о моей собственной семье (его отец был в курсе всех городских новостей и сплетен), чувствовал то же самое, поскольку был моим лучшим другом, и поэтому мы этих тем не касались.

Семья была у Лео с Камиллой. Их семья была сияющей галактикой, в то время как моя — всего лишь ничтожным обломком мертвой звезды, которую ни один уважающий себя астроном не удосужится отметить на карте неба. Моя семья ограничивалась моей мамой и той старой женщиной, которую я звал бабулей с Карьеров, и больше говорить об этом нечего. Так вот, терпеливо выслушав ее пустую болтовню и прикончив баночку «Нутеллы», а также для очистки совести починив ей что-нибудь в ее хибаре, мы с Полем неслись к старым карьерам, где разгуливать было строго запрещено, но мы, зная, что бабуля нас не сдаст, вволю бегали там по крутым склонам и твердым, как скала, вершинам, — отсюда и соответствующие сравнения в моем повествовании, то же касается и метафор с мальками и уклейками — это все благодаря рыбалке, на которую мы ходили с Полем и его отцом, на речку или на озеро.

И вот что, господин психоаналитик, позвольте мне на сей раз не обращать внимания на ваши колкие замечания, которые я так и слышу в эту минуту, пусть у меня нет памяти на даты и места, зато у меня превосходная память на «межличностные отношения», как выражаетесь вы и другие. «Вы отклоняетесь, Рафаэль…» — часто говорили вы. Нет, я не отклоняюсь. Я просто восстанавливаю ход вещей и делаю это так, как считаю нужным.

И если я теперь рассказываю о наших с Полем незатейливых приключениях, то это значит, что мои сравнения и метафоры, какими бы банальными ни казались, имеют глубокий смысл в нашей истории и очень важны, чтобы прояснить вопрос о событиях того времени, который для меня гораздо важнее, чем секс и семейные тайны, хоть вам и трудно это понять. События в нашем городке, события нашего детства — это не хроники происшествий из жизни «проблемных» пригородов или крупных городов, или отсталых сельских районов, служащих почвой для дискуссий в телепередачах, где ведущие и приглашенные озабочены, как и вы, господа из моего ареопага, проблемой «молодежи». Вам нужно уяснить те события, если вы хотите понять проскочившую между Камиллой и мною искру, понять то мгновение, когда мы, глядя друг другу в глаза, закружились в танце — девочка в измазанном грязью платьице и мальчишка, вцепившийся мертвой хваткой в веревки качелей.

Через секунду она уже вскочила. Худенькая и стройная, на голову ниже меня, она казалась мне моего роста. Ее губы дрожали, мои, наверное, тоже, мы оказались на пике неведомого чувства, она была готова расплакаться, я — расхохотаться или, наоборот, я — расплакаться, она — расхохотаться. В школе считалось в порядке вещей, когда мальчишки толкали на переменке девчонок, а девчонки насмехались над пацанами, — нам было не до телячьих нежностей, — но между мною и Камиллой все было намного сложнее. Мы смутились на долю секунды, но ее хватило, чтобы смущение навечно поселилось в нашей памяти, а Лео, словно почувствовав важный момент, тоже бросился на мокрую почву, и, уж не знаю как, но через минуту мы втроем словно черви извивались в грязной луже под качелями, превратившейся в настоящий лягушатник. Мы валяли друг друга в вязкой коричневой массе с такой радостью, словно только что избежали страшной опасности и теперь отмечали это событие.

Нам безумно нравилось, что наши руки, ноги, волосы, уши становятся грязными, мы хотели стереть меж собой все грани, в этом, в сущности, и заключалась игра, ну, и еще нам было просто весело. И я получил тогда гораздо более острое наслаждение, чем во время короткого погружения в лоно Элодии, пусть это совсем и несравнимые вещи.

— Но вы же сами проводите сравнение, Рафаэль… — пробормотали вы.

Я делаю, что могу, месье, и вполне осознаю, что в моей жизни не было ничего примечательного. Мы принадлежали к поколению детей, которых пощадили всадники апокалипсиса. Мы спокойно играли в наши безобидные игры на безупречно постриженных лужайках, в наших портфелях всегда лежал достаточно питательный полдник, который мы запивали сладкими напитками, но всадники скачут со всех сторон, мы отчетливо слышим, как содрогается земля под их копытами, они оставляют за собой ураганы и пожары, скрещивают копья на своих жестоких турнирах, иногда мы поднимаем удивленный взгляд, но наши лужайки и полдники остаются в целости и сохранности, и весь этот грохот на наших детских площадках звучит не громче шуршания шин по бульвару, мы привыкаем к нему точно так же, как к ревущим сиренам пожарных машин.

«Наша грязь это не грязь траншей», — сказал я, уверенный в том, что вы возразите: «Разумеется, но это ваша грязь». Грязь лягушатника! Меня, бывало, тошнило от этой истории, и тогда этот милый господин тихо произносил: «После лягушатника… колготки, веревка, Анна…», ладно, месье, понял, и мы начинали заново: Лео, Камилла и я, словно сплетенные в возбужденный клубок дождевые черви, которые исступленно кричат и свистят от наслаждения в эйфории смутного совокупления.

Наша забава закончилась не очень хорошо, но и не очень плохо. Я был старший, и мне должны были здорово намылить шею, да и близнецам тоже. Нас, действительно, хорошенько намылили, но только в буквальном смысле. Камилла и Лео ограничились вежливым: «Прости нас, бабушка» — лаконичным покаянием без малейшего объяснения, они были весьма сильны в подобного рода упражнениях. Я же не мог, охваченный паническим страхом, выдавить из себя даже извинение и, как всегда, в отчаянии искал крылья, на которых смог бы умчаться отсюда. Вы наверняка знаете, что такое фантомные боли, когда люди, у которых ампутировали конечность, продолжают чувствовать боль отнятой частицы своего тела, так вот, я страдал от отсутствия крыльев, все мое тело было сплошной ноющей культей.

Госпожа Дефонтен отвела нас в большую ванную комнату, заставила быстро снять одежду и залезть всех троих в ванну, как только вода достигнет «этого уровня, видишь, Рафаэль, и тогда выключай воду, понял?» — «Хорошо, госпожа Дефонтен». Мое сердце переполняло чувство глубокой признательности к старушке. Несмотря на мой ужасный провал, она сохранила за мной статус «взрослого», я по-прежнему был в ее глазах человеком, которому можно доверять, которому можно поручить ответственное задание. Я уставился на сверкающую стенку фарфоровой ванны, моргая от напряжения, чтобы, не дай бог, не пропустить воображаемую отметку.

Несколько недель спустя в школьной библиотеке я случайно наткнулся на книгу с рассказами об экспедициях Скотта и Амундсена. В то время я читал мало, хотя и больше своих одноклассников, но, скорее, так, от безделья — книги совершенно меня не трогали. Однако эти рассказы подарили мне новые ощущения, я отправлялся за моря в одной команде с отважными путешественниками, переживая нечто сокровенное, что невозможно было выразить словами. Я читал по ночам, запершись у себя в комнате, потому что не мог сдерживать обуревавших меня чувств, и не рассказывал об этом ни матери, ни Полю, словно занимался чтением постыдных журналов. И теперь я ясно вижу (в буквальном смысле), что завлекло меня во Дворец культуры в Бамако, где я впервые встретил тебя, Наташа. Я вижу плакаты на деревьях, на стенах, в коридорах нашего отеля. И мой взгляд цепляется не за строчки с анонсом конгресса писателей, а за надпись, которая находится выше и выделена крупным шрифтом: УДИВИТЕЛЬНЫЕ ПУТЕШЕСТВЕННИКИ.

Наблюдая за водой, приближавшейся к воображаемому уровню в этой чертовой ванне, я совершенно упустил из виду, что стою голый в присутствии других людей, чего со мной не случалось со времен моего детства, когда меня еще купала моя мама. Я быстро закрыл краны, а подошедшая к этому времени госпожа Дефонтен, закатав рукава, принялась тщательно тереть мочалкой малышей. «А ты давай сам, Рафаэль», — сказала она. Ее склоненное над ванной тело, крепкие руки, покрытые пеной, служили мне экраном, повернувшись к которому спиной, я осторожно намыливал тело, но когда я попытался незаметно выскользнуть из ванны и схватить полотенце, то услышал: «Ну-ка, тише, не выходите, сейчас будем ополаскиваться». Ошеломленный, я был вынужден дожидаться, пока не сойдет грязно-серая вода и пока ванна не наполнится чистой, в которой бабушка Лео и Камиллы оставила нас одних, словно грех рыбешек, вытащенных из темно-бурой реки и брошенных в газ с прозрачной водой. Однако я зря переживал, близнецы не обращали никакого внимания на мое обнаженное тело они были погружены в свои игры, создавая миниатюрные гейзеры и переливая каскадами воду между пальцами. Я продолжал сидеть, скрючившись на коленках, как вдруг Лео удивленно спросил: «Ты почему не играешь, Раф?», а Камилла добавила: «Ты похож на скороварку». Лео поправил ее на последнем слове, и она повторила: «Ты похож на зароварку, нет, зародашку». Они сели, как я, их коленки касались моих, они смотрели на меня, положив головы на скрещенные руки, клокочущая вода потихоньку затихала, и наступила тишина. «It's weird», прошептал Лео, а Камилла перевела, не поднимая головы: «Так странно», а потом кто-то из них произнес: «Как хорошо!» И тут мое стеснение испарилось, нам было тепло и уютно в этой огромной ванне, окутанной паром, от которого запотевали двери и зеркало напротив нас, мы прижимались коленками друг к другу, покоясь в воде, словно одна большая морская звезда, я погружался в дрему.

Весь остаток дня, уже после того как я оделся, попрощался с господином и госпожой Дефонтенами, вернулся к себе домой, поужинал и поболтал с матерью, меня не покидало состояние заторможенности, и лишь спустя несколько дней или даже недель мне вспомнилось словечко, которое коверкали близнецы. «Скороварка» — я знал, конечно, что это такое, но причем тут я?

«Мам, а для чего нужна скороварка?» — решил я спросить у матери. «Ну, ты же знаешь, чтобы варить лапшу». — «Только лапшу?» — испугался я. «Да нет же, в скороварке можно готовить всё». И потом, на протяжении многих лет, каждый раз, когда короткий эпизод с купанием в окутанной паром ванне тревожил мою память, меня раздирали два мимолетных противоречивых чувства: затаившаяся ярость и тайная гордость. Все просто: если первое определение моей матери было верным, то близнецы здорово посмеялись надо мной, я для них был всего-навсего тупой размазней, которому можно лапшу на уши вешать, а вот если верным оказывалось второе утверждение, то я, получалось, был для них всем. С этой «скороваркой» я носился как с котелком на голове, и когда виртуальный котел-скороварка вдруг начинал материализоваться в моей башке, вы даже не можете вообразить себе, какой необычный бульон там закипал, какой оригинальный готовился в нем суп, в котором плавала морская звезда с тремя лучами: Лео, Камилла и я.


Когда они во второй раз объявились в нашем Бурнёфе, им было по тринадцать, а мне шестнадцать лет. Их записали в коллеж, я учился в лицее, и поскольку нянька им больше не требовалась, у нас не было поводов встречаться.

Я возился с великом во дворе нашего дома, работая в одних шортах, обливаясь потом и перебирая детали испачканными в масле руками. Начало школьного года всегда раздражало меня, а когда я нервничал, то принимался ремонтировать всякую всячину в этом я был мастер. И вдруг они внезапно появились передо мной. Я не слышал ни звонка, ни стука, ни скрипа.

«Мы приехали», — вместо приветствия сказал Лео. Его голос изменился. «Как вы узнали, что я здесь?» — спросил я. «Мы знали», — отозвалась Камилла. Я, естественно, их узнал, но в то же время совсем не узнавал. Они казались почти такими же взрослыми, как и я, поскольку всегда держались прямо, я же имел привычку сутулиться. «Ты повзрослел», — снова произнес Лео. «Вы тоже», — в тон ему заметил я. «У тебя какой рост?» — поинтересовалась Камилла. «Метр восемьдесят пять, сказал я, прибавив себе полсантиметра, — а у вас?» — «Метр семьдесят». — «У каждого?» — «Почти. Метр семьдесят — это среднее значение для двоих», — вместе произнесли они. «Ну ладно, а кто из вас выше?» — «Камилла», — ответил Лео. «Так бывает, — подхватила Камилла, девчонки всегда сначала растут быстрее, чем мальчишки, а потом мы сравняемся». — «Нет, потом Лео будет выше», — возразил я. «Неважно, — сказал тот, — у нас всегда будет среднее значение». Как обычно, со своими заскоками, подумал я. Больше не о чем было говорить, и они молча смотрели, как я раскручивал колеса.

«Ты чумазый, как трубочист», — заметила Камилла. Ее голос, казалось, доносился со дна глубокого колодца. И в то же мгновение все вернулось: грязная лужа, ванна, морская звезда. Но как такое возможно? Я ведь о них почти не вспоминал все эти долгие шесть лет, хотя они изредка напоминали о себе почтовыми открытками, иногда моя мать рассказывала о них новости, которые она узнавала от стариков Дефонтенов, но для меня они оставались лишь двумя размытыми силуэтами, которые я старательно отгонял, едва они всплывали в моей памяти. И вот они вновь без всякого предупреждения вторгаются в мою жизнь, и все становится таким же, как в прежние времена, правда, теперь это два шестилетних малыша ростом по метр семьдесят и девятилетний малец, чей рост — метр восемьдесят пять. Я бью ладонью по колесу, еще и еще, колесо крутится, приводя в движение педали, мой взгляд прикован к крутящемуся вееру спиц, — и будь мой велик в порядке, я тут же оседлал бы его, чтобы сбежать от непрошеных гостей. Мне была нужна свобода, простор улиц, но мой железный друг не мог меня увезти, он стоял на седле, словно перевернутый жук-скарабей. Бессильно крутя рукой педали, я не отрывал взгляда от сверкающих на солнце спиц, весь в ожидании приступа апноэ, лупя по шине рукой, еще и еще, — пусть бесконечно крутится колесо, и пока оно крутится, меня никто не достанет, я буду далеко-далеко, посреди вечного вращения планет.

Когда я оторвал взгляд от колеса, их уже не было. Что ж, отлично, с глаз долой — из сердца вон, но они далеко не ушли, а уселись, прижавшись друг к другу, в углу сарайчика с покатой, упирающейся в землю крышей. «Вы там уже не помещаетесь», — крикнул я. «Да нет, помещаемся», — отозвался Лео. «Вы как были малышней, так и остались!» — заявил я. «Неправда, у меня уже месячные», — возразила Камилла. Я почувствовал, как краска заливает не только мое лицо, но и живот, и грудь. Но больше всего меня убивал ее голос, тон ее голоса, — в нем не ощущалось никакого желания поддеть меня, она просто отвечала на мою фразу, это был быстрый обмен репликами, как в пинг-понге, как это было шесть лет назад. Более того, в нашем обмене взглядами и словами появилась какая-то неуловимая мягкость. Я стоял, не имея сил вымолвить ни звука, весь под впечатлением возврата в прошлое, и тогда она, не дождавшись ответа, отправила мне, так сказать, очередной мяч: «А у тебя голос загрубел», что означало: «мы все изменились, но ничего страшного в этом нет, не переживай за свой огрубевший голос и свою сутулость, и за свои волосатые ноги, и за худобу, и за пот из-под подмышек, и за грязь на руках, — ничто не помешает нам быть равными».

Эти два маленьких бесенка вновь поймали меня в свои сети — и шести лет разлуки как не бывало, мои шестнадцать лет подростка-переростка вновь смешались с их тринадцатью годами маленьких сорванцов. «Я грязный как сапожник», — произнес я, и все стало на свои места — моя краснота и смущение улетучились, впрочем, как и апноэ. «Давай тебя вымоем», — предложила Камилла. «Да не доставай ты его!» — возмущенно воскликнул Лео, и она ему в ответ: «Не хочешь, тогда займись его великом», а он мне: «Иногда у нее просто башку сносит!», и она мне: «Идешь ты, блин, или нет!» Я впервые слышал, как они спорят, по крайней мере, не соглашаются друг с другом, да к тому же еще и ругаются. Я вновь погружался в их мир, заранее чувствуя себя потерянным и ошеломленным, — неужели они взаправду ссорятся и каждый пытается перетянуть меня на свою сторону? И откуда у этих вежливых деток появилась такая манера выражаться, что это за игра такая?

«Что это у вас за новая манера выражаться? — поинтересовался я. — Или вы только что это придумали? — и добавил: — Да вылезайте оттуда, в конце концов». Они вылезли из сарая, испачкавшись не меньше моего, все в пыли, в паутине и еще черт знает в чем. «Мы хотели, чтобы ты снова стал нашим беби-ситтером», — сказала Камилла. «Это точно, Раф, она этого хочет», — подтвердил Лео. Эти двое убивали меня. «А как же, а как же!» — воскликнул я, будучи уверенным, что они смеются надо мною, над нами, над нашей дружбой, над тем далеким временем, когда они были еще столь наивны, что согласились на такого защитника, как я. Они — великие путешественники, и я бедный неотесанный паренек, который никогда не вырывался из своего заштатного городка, — «а как же, а как же!», — нужно было показать, что я подхватываю их шутку, и раз они смеются, я тоже смеюсь, особенно над ними, «а как же, а как же!» — на каждого мудреца хватает простоты. Однако они не смеялись, а молча смотрели на меня с напряженным или, скорее, загадочным видом; и вдруг я бросил свой велик, перестав шлепать ладонью по колесу, меня пробирала дрожь. «Мы так долго…» — начал я, но тут же Камилла, увидев, что я наконец дрогнул, заявила: «Ну что, поцелуемся?»

Она очень робко произнесла этот вопрос, но в ее голосе я услышал тысячу оттенков, тонких, сложных, молниеносно взмывающих вверх, со всей стремительностью падающих вниз; три слова, коротенькая фраза, а мой разум словно наполнился звуками фуги, весь мир перевернулся, от унылого полуденного часа, когда я остервенело возился со своим драндулетом на пустынном дворе, меня отделял уже не один световой год, а ночью я лежал с открытыми глазами, без устали повторяя три слова: «Ну что, поцелуемся?», стараясь навсегда сохранить в памяти неповторимую мелодию немудреной фразы. Я не замечал за собой особого интереса к музыке, слушая, в основном, диски, что покупал Поль, но музыка в целом не трогала меня.

Вообще-то, меня почти ничего особо не трогало, я сейчас хорошо это понимаю, но тогда, со стороны, никто не замечал пофигизм спокойного молчаливого паренька. Поль нашел слово, которым другие объясняли мое поведение: «Это сдержанный парень, и всё». Ну, сдержанный, так сдержанный. Так или иначе, я не отдавался всей душой музыке, тем более той, что иногда слушал в доме Дефонтенов, особенно Баха — вот почему я сослался на фугу!

Господин Дефонтен пытался объяснить мне, почему он любит эту музыку, а поскольку он был хорошим учителем (преподавателем математики), то даже научил меня играть на его фортепиано несколько тактов токкаты BWV 911, которые я никогда не забуду, однако что-то мешало мне проникнуться этой мелодией. И вот ночью, после встречи с Лео и Камиллой, ворочаясь в постели, охваченный жаром нахлынувших на меня чувств, я вдруг услышал обрывки токкаты я слышал их, забывшись в тяжелом сне, пытаясь уловить среди беспорядочных нот триоль Камиллы и осознавая, что с утренним пробуждением всё это испарится.

«Поцелуемся», — тихо прошептал я. Мы еще какое-то время были немного скованы, но самое сложное осталось позади, и мы могли вернуться к простым вопросам: в каком ты классе сейчас, а вы в каком, а какие будут у вас учителя, ах, этот, я его знаю, правда, он классный? Ну и в таком же духе. Вдруг Лео неожиданно произнес: «Вообще-то мы пришли сообщить тебе, что с нами приехал наш отец».

Вот как? Их отец, Бернар Дефонтен?

«Да, на этот раз он сам привез нас сюда», — сказала Камилла. «С личным шофером?» — спросил я, окунаясь в их мир, где родители передвигаются на служебном автомобиле с шофером и завозят своих детей в школу по дороге в аэропорт. Но на этот раз, насколько я понял, отец Лео и Камиллы сам привез их на собственной машине, чтобы немного побыть с ними. Я в ответ лишь покачал головой, для меня это было непостижимо: отец, который находит свободное время для общения со своими детьми лишь в машине в промежутке между двумя авиарейсами. Но это было совершенно естественно для того мира, в котором жили Лео и Камилла. «И потом, бабушка и дедушка не любят, когда он приезжает с шофером, из-за соседей». Из-за соседей?! Ах, ну да, понятно! «Нет-нет, тебя это не касается, — поспешила добавить Камилла, — но ты же знаешь, какие наши родители». Мне начинала казаться странной их болтовня, раньше, когда им было по семь лет, они так подробно не распространялись о своей семье, и почему они так стараются мне объяснить, что их отец здесь?

«Вообще-то, — сказал Лео, — бабушка и дедушка хотят, чтобы ты пришел к нам». — «Вообще-то, они приглашают тебя на ужин», — продолжила Камилла. — «С твоей матерью, вообще-то», — добавил Лео.

Я никак не мог вникнуть в то, что они говорили, шокированный этим «вообще-то». Они, наверное, выучили это словечко совсем недавно, не понимая, что французский за время их отсутствия немного изменился. Обладая гибким умом и незаурядными способностями, они на лету схватывали в каждой стране, в которую попадали, новые выражения и словечки, но иногда перебарщивали, повторяя их при каждом удобном случае — такой была их манера адаптироваться к новой жизни, вообще-то.

Мы сидели на траве нашего дворика, еще теплой под лучами полуденного солнца, но я чувствовал, как постепенно рассеивается тепло, и треугольная тень от сарайчика, неумолимо приближаясь, вот-вот коснется нас, а моя мать вернется из мэрии. У меня не было желания вслушиваться в последние слова близнецов. Мне казалось, что с того момента, как они неожиданно появились передо мной, прошла не пара часов, а несколько бессонных ночей. Я бы хотел, как и раньше, наслаждаться с ними покоем, но меня ждали другие события, к которым я не был готов.

«Тебя это достает», — вздохнул Лео. «Нас это тоже достает», — подхватила Камилла. «Меня это не достает, но я не знаю, сможет ли моя мать…» — но я так и не закончил фразу, внезапно охваченный ужасом. Моя мать, в доме Дефонтенов, с господином Бернаром Дефонтеном, генеральным директором компании? «Бабушка говорит, что они хорошо знают друг друга», — сказала Камилла. «Кто?» — «Твоя мать и Бернар, они знают друг друга с детства, ну, как мы с тобой». — «Бернар, наш отец», — уточнил Лео.

Их вежливость, невероятная деликатность, тонкое восприятие мира опьяняли меня. Во мне словно включился чрезвычайно хрупкий механизм, о котором давным-давно забыли. И я злился на них из-за какофонии, от которой гудела моя голова. Я жалел о прерванном общении с моим молчаливым двухколесным другом, я мечтал перепачкаться в смазке с головы до ног. Вернуться назад, к тем минутам, пока они еще не появились, вновь окунуться в растворяющую мысли жару последних дней летних каникул. Или увидеть Поля на новеньком синем мотороллере, а потом удрать с ним из города и лететь по проселочным дорогам, чтобы ветер в ушах свистел.

Мне нужен был воздух, я вновь задыхался. Столько лет их всё не было, и бац — они здесь.

«Мне нужно переодеться», — пробормотал я. Они потащились за мной в ванную, где мне пришлось принимать душ, пока они ожидали меня, что ж, надо было заново привыкать к тому, что они совершенно лишены чувства стыдливости. «Я вытру тебя», — предложила Камилла. «Нет! — заорал я и уже тише повторил: — Нет». Она тут же отступила, нисколько не обидевшись. Затем они пошли за мной в мою комнату и уселись на кровать. «Теперь что, ваш черед нянчиться со мной, а?» — раздраженно бросил я, но тут Камилла неожиданно сорвалась с места и бросилась мне на шею. «Ты даже не можешь себе представить, как мы рады снова видеть тебя, Рафаэль!» Лео вскочил вслед за ней: «Точно, Раф, она правду говорит». И мы свалились втроем на кровать. Вцепившись друг в друга, мы катались в странных объятиях, я, как мог, придерживал полотенце, которым обмотался после душа, во мне боролись смущение и гнев, я переживал те же противоречивые чувства, что и шесть лет назад, только, возможно, еще более обостренно; но на самом деле я был безумно счастлив, словно я на какое-то время умер, а теперь возвращался к жизни. «Черт, мое полотенце!» — закричал я, и они тут же отпустили меня.

Я начал лихорадочно прикидывать, что же мне надеть, — званый ужин как-никак, мне еще не доводилось на таких бывать. «Не знаю, что и надеть», — растерянно пробормотал я. «Да всё равно что», — отозвался Лео. На них, как и на мне, были джинсы и майки с короткими рукавами, но мои джинсы и майка не имели ничего общего с их вещами и выглядели как карикатура на их одежду. Я не слишком понимал, чем именно они отличаются, но я точно знал, что они отличаются, а мне так хотелось иметь такую одежду, как у них, одеваться, как они, и Камилла, словно прочитав мои мысли, предложила: «Надень что-нибудь, а потом, у нас дома, мы дадим тебе нашу одежду и будем выглядеть все одинаково». — «Но я же выше вас!» — «Не намного», — воскликнули они, и мы развернули очередную дискуссию, которые они умели устраивать на пустом месте. Сначала я по очереди мерялся с ними ростом, потом Камилла, сбросив свои джинсы и оставшись в одних трусиках и майке, примерила на себя мои джинсы, — интересно, подумал я, носит ли она бюстгальтер, так как не видел под ее свободной майкой двух маленьких бугорков, — в конце концов я оставил на себе свои брюки, а майками обменялся с Лео, но потом, когда мы уже подходили к дому Дефонтенов, я вдруг почувствовал себя смешным и глупым: «Лео, гони назад мою майку», и мы снова переоделись прямо на тротуаре, и тут меня осенило: «А моя мать?» Совершенно вылетело из головы.

Оказалось, что моя мать была уже предупреждена и должна прийти на ужин прямо после работы. «Почему вы сразу мне не сказали?» — я чувствовал себя одураченным, жертвой предательства со стороны собственной матери, но мы уже заходили в сад Дефонтенов, и неожиданно я осознал, что мне приятнее идти в гости вместе с Лео и Камиллой, чем с мамашей. На мгновение я увидел себя со стороны: маленький мальчик, которого ведут в гости и который идет, сутулясь, опустив плечи, потому что его мать маленького роста.

Шагая рядом с близнецами, я, по крайней мере, держался нормально, расправив плечи, с ними было лучше, да, гораздо лучше, хотя и очень утомительно. Но тут я увидел этого незнакомца, господина Дефонтена, Бернара то есть. Он сидел на качелях в одних бермудах, уткнувшись носом в газету, слегка покачиваясь, оставляя пальцами ног следы на песке, а его тело с ровным бронзовым загаром возмутительно ярко переливалось в лучах заходящего солнца. Такой цвет редко, точнее говоря, никогда не встречался ни в моем окружении, ни в окружении Поля и его родителей. Этот цвет был таким богатым и насыщенным, что казалось, это отливает не кожа, а рыцарские доспехи, и в моей голове тут же столкнулись два образа туриста, развалившегося в шезлонге на гавайском пляже, и готового ринуться в бой знатного рыцаря.

Близнецы остановились в нескольких шагах от отца, молча наблюдая за нами и переводя взгляд с одного на второго. Я же просто окаменел. Тут господин Дефонтен опустил газету и, словно заметив старого друга, с которым он только накануне расстался, расплылся в широкой улыбке: «А, привет, Рафаэль. Только что звонила Люсетта, она уже идет».

Люсетта!

Ничего себе! Никто не позволял себе так называть мою мать, ее звали Люси, и она ненавидела свое уменьшительно-ласкательное имя, которое преследовало ее на протяжении всего детства. «Люсетта, монета, конфета», — кричали ей вслед на переменках в школе. «Добрый день, месье», — сказал я, а он: «Слушай, зови меня просто Бернар, — затем, бросив лукавый взгляд в сторону близнецов, добавил: — Они же зовут меня по имени, никакого, видишь ли, уважения к отцу». Перед его заразительным, повелительным смехом невозможно было устоять, и через секунду я уже сам оглушительно хохотал, правда, с неким странным ощущением, что делал это по принуждению, да еще мне было неловко из-за близнецов, следивших за нами со странно вытянувшимися лицами. Наконец он сложил газету — не местную и даже не французскую, — встал с качелей и повел нас в дом.

Он был среднего роста, но мощного телосложения, которого, как можно было догадаться, добивался во время ежедневных занятий в спортклубе с личным тренером. «Ладно, пойду переоденусь, — подмигнул он нам, — а то несдобровать от бабушки Дефонтен!» Я возненавидел его за это подмигивание — он что, вообразил, будто мы примем его в нашу детскую компанию, раз он с нами заодно против собственной матери?! И в то же время я сразу полюбил его, я обожал его неудержимый смех, который фонтаном бил из него легко и естественно, и если рядом с ним были только дети, ну что ж, он будет смеяться вместе с детьми. Для меня такое поведение было в новинку. У нас не было принято смеяться вот так, без причины, мы смеялись по негласным правилам, которые нам, детям, надлежало быстро усвоить. Так кто он, этот господин, по пути заскочивший в наш городок: настоящий весельчак или просто прикидывается? Так или иначе, но на его улыбку я ответил улыбкой, полной обожания, за что секунду спустя уже разозлился на себя. Что до близнецов, то они даже глазом не моргнули.

Бабушка Дефонтен, как он ее называл, крутилась на кухне как белка в колесе. «Бедный мой Рафаэль, я уж не знаю, что мне делать: жирное нельзя, сладкое нельзя, булочки нельзя. Так, мои хорошие, а не поможете ли вы мне просушить салат?» Я тут же бросился ей на помощь, она сушила салат по старинке, называя это «притомить салат». И вот мы с близнецами вышли в сад и стали по очереди трясти огромную круглую корзину из стальной проволоки, из которой при каждом встряхивании на нас летели брызги воды, как вдруг Лео сказал: «Правда, он на тебя похож?» Я, занятый своим делом, не сразу понял, о ком он толкует: «Кто?» — «Бернар, ведь он похож на тебя?» — сказала Камилла. Искрившиеся в воздухе капельки воды разлетались по сторонам и мгновенно превращались в водную пыль, мне хотелось продлить это мгновение до бесконечности. «Ты разве так не считаешь?» — с фанатичной настойчивостью приставала ко мне эта парочка. Я жутко рассердился, что они нарушили гармонию в моей душе, и направил на них корзину с такой яростью, словно это был метательный снаряд, но, к счастью, в этот момент хлопнула калитка и я увидел свою мать. Я так по-настоящему и не вник в вопрос близнецов.

«Привет, Люсетта!» — воскликнул господин Дефонтен, снова присоединившийся к нам и переодевшийся в белоснежную рубашку и легкие светло-коричневые брюки. Они заулыбались, расцеловались. «Привет, Бину, а ты совсем не изменился», — сказала моя мать, а он в ответ: «А ты выглядишь, как в свои шестнадцать, — и потом, повернувшись ко мне: — Твоя мать была суперзвездой нашей школы!», ну и в таком же духе еще минут десять. Я волновался за мамашу, так как в его ироничном тоне проскальзывало какое-то ехидство, но она в долгу не оставалась. Я и не подозревал, что она умеет так защищаться. Я ожидал каждой новой завуалированной атаки собеседника, готовясь сгореть от стыда, но моя мать за словом в карман не лезла и весело и непринужденно сама набрасывалась на собеседника. Браво, мамочка, давай, рубани ему как следует, а она хохотала: «Бину, толстый кенгуру!» Похоже, это была самая язвительная дразнилка во времена их великой дружбы, когда они гонялись друг за другом во дворе той самой школы, где я впервые встретил близнецов, а бабушка Дефонтен, слегка конфузясь, добавила: «Да, мой бедный Бернар был слегка толстоват, учитель физкультуры постоянно насмехался над ним за то, что он не мог допрыгнуть до колец, помнишь, Бернар, погоди, как же его звали, ах да, господин Депля!» Близнецы молчали, словно воды в рот набравши, я тоже, мы тихо сидели за столом, но я держал ухо востро, выставив все антенны. И хотя близнецы сидели с отсутствующим видом, я слишком хорошо их знал, чтобы поверить, что они ничего не замышляют. Их мысли летали со скоростью света, огибая произнесенные за столом слова по известным только им траекториям, и, сидя между ними, я кожей ощущал исходившие от них едва уловимые волны.

Господин Дефонтен, то есть Бернар, расспрашивал мою мать о работе в мэрии, интересовался количеством техперсонала, бюджетом, продолжительностью рабочего дня, ее взаимоотношениями с начальством, подчиненными, — и все это с таким серьезным видом, словно сам собирался устроиться туда на работу, словно скромная должность моей мамаши была равноценной креслу президента-генерального директора, а ее техотдел — крупной компании на фондовой бирже. Он так легко находил что-то общее между ее работой и своей деятельностью в фармацевтической группе, что мне хотелось вскочить и завопить что есть мочи: «А почему вы не спросите ее, сколько рулонов туалетной бумаги она имеет право класть каждый день?», так как это входило в служебные обязанности моей матери, и ее постоянной головной болью были упакованные по шестнадцать штук бумажные рулоны, а не курс нефти на мировых рынках. Эти чертовы рулоны исчезали быстрее, чем она успевала их заказывать. «Можно подумать, их сжирают унитазы, эти ненасытные львиные хари, они лопают мои рулоны килограммами, что же мне, по-твоему, делать, мой милый?» Бернар Дефонтен расспрашивал ее о работе так серьезно, с таким неподдельным интересом, что я просто терялся: делал ли он это из снисходительности или же его действительно интересовала эта тема, а может, по профессиональной привычке или из дружеских чувств к мамаше? Иногда его глаза затуманивались, и он, казалось, мыслями улетал далеко от нас, но это длилось всего пару мгновений, и он возвращался.

Вдруг я вспомнил фразу близнецов, которая вернулась ко мне как бумеранг, и — бац! — я получил сильнейшее сотрясение. «Вы похожи друг на друга». Смысл ее дошел до меня только сейчас, с опозданием, и мне показалось — ну разве это не как в кино? — что да, я действительно похож на него.

Нет, не физически, по крайней мере, пока нет. Его мощная, плотно сбитая фигура не могла сравниться с моим худым угловатым телом, а тяжелые и в то же время острые черты лица никоим образом не походили на мои (голова чужака, говорила моя бабуля с Карьеров, напуская на себя умный вид, когда хотела поддеть меня), однако в том состоянии смутного напряжения, в котором я пребывал, я чувствовал, что схожая мощная стать дремлет в моих мускулах, и в голове у меня вдруг пронесся образ моряка Попая. Не дрейфь, старина, качай бицепсы, ты еще им себя покажешь! Но самое главное, мне показалось, что я нырнул на мгновение, на очень короткое мгновение, в душу отца Лео и Камиллы, проплыл по ее извилистому течению, и этого хватило, чтобы меня накрыла волна беспредельного восхищения, смешанного с чувством глубокой растерянности. Всё это длилось одно мгновение, а сколько строк нужно исписать, чтобы выразить эти чувства, сколько потратить часов, чтобы вернуть тот миг, и стоит ли искать истину, кому довериться?

Только себе, разумеется, но я еще так молод и впервые чувствую себя чудовищно одиноким; я хочу заскулить, как щенок, и в то же время рвануть галопом, как молодой жеребец, или немедленно послать всё к черту, ибо мои нервы не выдерживают; я хочу вернуться в свои мечты, довериться времени, лежать на мягкой подушке и унестись далеко-далеко. О, как я завидую первобытным людям! Ты смотрела фильм «Война огня», Наташа? Там есть эпизод, когда группка людей, укрывшись в пещере, сидит и молча глядит, как падает дождь, а перед ними расстилается огромная, бескрайняя долина; скука и ожидание, и вялотекущее время.

Моя мать тоже расспрашивала Бернара о его работе, но ей было сложнее формулировать вопросы, поскольку она ничего не понимала в деятельности фармацевтической компании Ван Брекеров. Разговор потихоньку затихал, и госпожа Дефонтен, воспользовавшись паузой, стала спрашивать о том, что ее интересовало: как поживает ее невестка, как они обустроили свою квартиру в Токио (они уже покинули Сидней), ответы были лаконичными и чаще всего шутливыми, Бернар не очень любил распространяться о своей семейной жизни. Господин Дефонтен, то есть дедушка, говорил мало, его интересовали только биржа и банковская политика, но и тут Бернар ловко уходил от темы. «Ничего удивительного, — объясняла мне позже мамаша, — они стоят по разные стороны баррикад и временами очень сильно спорят». Судя по всему, в тот вечер дедушке Дефонтену не хотелось спорить. «Ладно, — сказал он, — поговорим об этом позже». Тут зазвонил мобильный Бернара, — это был уже не первый звонок, но Бернар каждый раз, бросив короткий взгляд на дисплей, резким щелчком закрывал телефон, — однако сейчас выражение его лица изменилось. «Ух ты, — сказал я про себя, — так вот какое его настоящее лицо». Извинившись, он вышел из-за стола. Близнецы, переглянувшись, шепнули мне: «Это Астрид». Их мать, сообразил я. Бернар вернулся за стол с озабоченным видом, но, заметив устремленные на него со всех сторон вопрошающие взгляды, тут же расплылся в улыбке: «Ну вот, я тоже получил разрешение на участие в торжественной церемонии открытия Бала колыбелей! ЛеоКамилла, у нее не было времени поговорить с вами, она вам перезвонит». Он так и произнес: «ЛеоКамилла», в одно слово, на что госпожа Дефонтен не могла не отреагировать: «Ну как же так, Лео И Камилла!» Он холодно промолчал, потом произнес: «Люсетта, я тебя провожу». Званый вечер закончился.

Хорошо, допустим, он провожает Люсетту, а мне-то что делать? Никто, похоже, не задумывался над этим вопросом. Мамаша выглядела до чертиков уставшей, Бернар выглядел спешащим, госпожа Дефонтен всем своим видом показывала, что ей не терпится побыстрее убрать со стола, а господин Дефонтен — что он страстно желает ей помочь, но только без близнецов. «Идите поиграйте с Рафаэлем, — сказал он, затем, смутившись, добавил: — Извини, Рафаэль, я все время забываю, что ты уже взрослый парень». И вот мы уже втроем на пороге дома, разбитые от усталости, зеваем, состязаясь, кто шире откроет рот. «Нет, — сказал я, — не думаю, с чего вы взяли, что мы похожи?» — «Да так, — нехотя отозвались они, — глупости всё это». — «Да уж точно, глупее не придумаешь». Мне вдруг все осточертело, хотелось поскорее оказаться у себя дома. Моя мать совсем обо мне забыла, оставила, словно зонтик на скамейке в парке, что же мне делать? Но Бернар уже возвращался. «Твоя мать ждет тебя, Рафаэль, — сказал он тоном начальника, увольняющего подчиненного, — мол, всё, шутки кончились, — затем: ЛеоКамилла, я сейчас уезжаю, нет смысла оставаться здесь на ночь». Я бросил взгляд на его машину: дверца манила к себе, готовая сама распахнуться, колеса дрожали от нетерпения, а под капотом затаились лошадиные силы, жаждавшие вырваться на простор автострады.

Я поплелся домой в одиночестве, шагая, словно в полусне. Мама в пижаме лежала уже в постели. «Ну как?» — поинтересовался я. «Да никак», — в своем стиле отозвалась она. Я все же не сдавался: «Вы вели себя как очень близкие друзья». — «Что за чепуха!» — пробормотала она, закрывая глаза. Но меня будто приковали к порогу ее спальни. «Но он симпатяга, правда?» — «Да, симпатяга, но у него хватка акулы». Вдруг у меня вырвалось: «Почему ты не вышла за него замуж?» Это ее разбудило, и она села на кровати: «Но, милый, мы не были влюблены друг в друга, не говоря уже о других обстоятельствах, а главное — мы не любили друг-друга». Ее, видать, позабавил мой вопрос. «И не хмурь так брови, мальчик мой дорогой, мы с Бернаром просто школьные друзья, как вы с близнецами!» — «Вот именно», — пробурчал я, но не настолько громко, чтобы она услышала. Сам не знаю, что я хотел этим сказать, но по пути в свою комнату я то и дело повторял: «Вот именно, вот именно…»

На следующий день в лицее произошедшее накануне казалось мне не более чем сном. У входа, как обычно, меня ждал Поль. «Близнецы вернулись», — сообщил он. Его голос звучал слишком возбужденно. В ответ я лишь пожал плечами. «Камилла чертовски хороша», — продолжал он. «Ей всего тринадцать», — сказал я. «Но на вид все шестнадцать», — задумавшись на миг, произнес он. Затем он захотел узнать, успел ли я поговорить с ними, а когда я ответил, что видел их накануне, он, похоже, слегка расстроился. «И ты не позвонил мне, чтобы сообщить об этом?» — «Тебя это так волнует?» Настала его очередь пожимать плечами. Мы перешли в выпускной класс, учились мы посредственно, но, в целом, не хуже других, труднее всего нам давались языки, но Поль, надо признать, учился все же с большим усердием, чем я. На уроке английского он бросил мне записку: «Давай попросим Камиллу и Лео помочь нам с английским».

Я заметил, что он написал Камилла и Лео, а не наоборот, как мы раньше всегда говорили. «Посмотрим», — написал я в ответ, мне необходимо было собраться с мыслями, чтобы переварить события вчерашнего вечера.

Однако каждый раз, когда я пытался это сделать, мои веки становились тяжелыми, в голове начиналась путаница, в конце концов я откладывал это дело до вечера, но и вечером, и всю неделю было то же самое.

Я мог сконцентрироваться лишь на учебе, учителя в этом году они у нас были все новые — с первых же дней начали доставать нас с выпускными экзаменами. Наступивший школьный год обещал быть нелегким, и мать частенько раздражалась, без конца талдыча, что это решающий период для моего будущего, что я должен выбрать свое «направление».

Я ненавидел это слово — «направление». «Мам, я же не роза ветров», — огрызался я. Что же касается Поля, то он намеревался поступить на подготовительные курсы, чтобы затем пойти учиться на инженера-агронома. «Поль поедет на курсы, а ты что себе думаешь?» Я начинал нервничать: «А кто мне будет оплачивать комнату?» В нашем городишке не было подготовительных курсов, для этого нужно было отправляться в ближайший город Клермон-Ферран или в Пуатье. Тогда моя мать выходила из себя: «Но ты же знаешь, что для нас это не проблема!», а я, ухмыляясь, говорил: «Да ну, и как же у тебя это получится?», а она в ответ: «Ничего, я справлюсь».

Однажды вечером меня вдруг пронзила страшная догадка. «Ты случайно не собираешься просить денег на мою учебу у Дефонтенов?» Она резко развернулась ко мне, опрокинув стул и ударившись о него лодыжкой, ее лицо перекосилось от боли и ярости: «Послушай, мой дорогой Рафаэль, я уже сыта по горло твоими намеками, если хочешь что-то сказать, то говори прямо или заткнись, потому что второго раза я не потерплю». Мы стояли по разные стороны от стола, мой голос дрожал, мы готовы были вцепиться друг в друга. «Если бы ты была моим отцом…» — пробормотал я. «Ах, вот как, если бы я была твоим отцом, то ты ударил бы меня, да?» — «Вот именно, кто был моим отцом?» — «Как это, кто был твоим отцом?»

Мы оба повернулись к стоявшей на буфете фотографии. «А это кто, не знаешь?» — ее голос дрожал, словно крыша под тяжелыми каплями дождя. «Это не мой отец!» — закричал я, чувствуя себя так, словно меня сбивает с ног непонятно откуда взявшийся ветер. «Кто вбил тебе в башку эти глупости?» Яростный ветер все сильней толкал меня в спину, и я бежал вперед, бежал от того, что преследовало меня и тянуло назад. «Близнецы». И тогда моя мать заорала: «Да что они знают, близнецы! — а потом уже тише, подняв стул и садясь на него, повторила: — Да что они знают, близнецы». И в самом деле, что они знали, близнецы, и что это нашло на меня?

«Он вырастил тебя, а потом умер, ты же все знаешь», — грустно произнесла мамаша, кивая головой в сторону фотографию. И мне тоже стало очень-очень грустно. У меня сохранилось мало воспоминаний об отце, все они были окружены ореолом счастья, если, конечно, слово «счастье» подходило для описания чувств ребенка. Скажем так: с ним дом казался больше, крепче, а время текло спокойно и уверенно, да, с ним моя мать и я жили спокойно и уверенно. После его смерти мы потеряли спокойствие и уверенность и все время, как мне казалось, боясь «оступиться», цепко держались друг за дружку: моя мать ухватилась за свою работу в мэрии и за меня, а я ухватился за нее, Поля и свой велик. Можно было подумать, что мы вели размеренную жизнь, но на самом деле никакой размеренности не было, просто мы пытались остаться в русле того спокойного времени, когда отец был рядом с нами, живой, но он недолго был с нами живой, очень быстро он стал мертвым, и я понимаю, почему выбрал Поля своим другом. С ним я мог молча идти бок о бок, или прятаться на сеновале, или просто расслабиться, покоясь на толще времени, не дразня это время, не подталкивая, не пугая его зажженными спичками или взрывающимися петардами, не оплевывая его, не раздражая едким соком нашей взбалмошной юности, и поэтому время, словно огромный пушистый пес, несло нас мягко и осторожно. Мы были двумя беспроблемными подростками, но если Поль был таким из дружеских чувств ко мне, то я из-за страха перед жизнью.

«Не волнуйся, цыпленок, — рыдала мамаша, — не волнуйся, дорогой». У меня запершило в горле, мне хотелось расцеловать ее, зарыться головой в ее грудях, как когда-то в далеком детстве, когда маленький Рафаэль нажимал на них, приговаривая «бип-бип», чтобы посмотреть, выйдет ли из них молоко. «Когда у тебя будет другой ребеночек, у тебя появится молочко», — заявлял он с важным видом, страстно желая продемонстрировать свои познания в жизни, а молодая мамаша громко хохотала: — «Ты всегда будешь моим единственным ребеночком, мой Раф». Однако ребенок не хотел терять редкие минуты счастливой близости с матерью. «Тогда почему они у тебя такие большие, мамочка?» И она, тоже наслаждаясь этими чудными мгновениями, мягко отвечала: «Ну, во-первых, не такие уж они и большие, скажем лучше, что они красивые, но знаешь, их не выбирают, это наследственность». — «А что такое наследственность?» — «Это значит, что мы похожи на своих родителей». И он, ухватившись за новое слово, чтобы продолжить глубокомысленную беседу, замечал: «Но у моей бабули с Карьеров почти не видно грудей, значит, это у тебя не наследственность, мамочка».

Я видел эту сцену, на которую наслаивалась тысяча других сцен, пережитых с моей матерью, как картину, как чудом сохранившуюся икону с наивными линиями и потускневшими красками, хранящую в себе очень древние знаки, и неожиданно уже спокойным голосом произнес: «Это у тебя не наследственное, мамочка». Она медленно подняла голову, ее взгляд пересекся с моим, и я увидел, что она прекрасно поняла меня. Наверное, у нее тоже была своя икона, которая не очень сильно отличалась от моей, так как на ее лице заиграла улыбка, и тогда я сказал: «Я приготовлю ужин», а она ответила: «Отлично, мой милый».

Прощение вернулось в наш дом, оно парило над нами и, тихо шурша мягкими крыльями, утирало наши слезы. «Господи, прости нам прегрешения наши». И в то время, как из моей руки медленно сыпались в кипящую воду крупные кристаллы соли, мне казалось, что я, перебирая четки, проговариваю слово за словом древнюю молитву, запавшую в душу людей еще на заре человечества. Мы с матерью не посещали церковь, но слова кружили рядом: «Господи, прости нам наши прегрешения», и, добавляя масло в спагетти, я чувствовал, как эти слова тают вместе с ним, чтобы сделать более нежным наш ужин. Я поставил перед матерью тарелку со спагетти, заметив, что под глазами у нее появились круги, мы стали есть в тишине, в насыщенной паром атмосфере кухни, время стало вновь похожим на то, к которому я привык, наши мысли были гладкими, длинными, похожими на спагетти, с улицы почти не доносилось ни звука, лишь изредка лаяла за окном собака, слышался шум телевизора у соседей, или, мягко шурша, проезжала мимо машина, или вдруг начинали трепетать от ветра ветви платана, что рос перед нашим окном.

То была эпоха талибанов в Афганистане. Одна подруга моей матери, с которой она познакомилась бог знает где, отправилась туда по линии Ассоциации франко-афганской дружбы, и мама с возмущением пересказывала мне все трудности и унижения, которые перенесла бедная женщина сначала на пакистано-афганской границе, а затем на всем протяжении пути до Кабула, что вызвало у меня беспокойство: а вдруг моей маме тоже взбредет в голову отправиться куда-нибудь с благословения мэрии на грузовике, забитым до отказа хозяйственными товарами?

У нее случались подобные перепады в настроении — всплески несбывшихся желаний. «Не буду же я всю жизнь сидеть на месте, мне надо заняться чем-то важным», но в глубине души я понимал, что слова так и останутся словами, которые лишь на мгновение воскресят образы другой, совершенно иной жизни, и этих образов ей будет достаточно. У меня не было причин волноваться, что моя мать сбежит от меня ради бедных детей из стран третьего мира. Да, это все так ужасно, мама, но у меня не хватало воображения, чтобы представить женщин в паранджах, сваленных, как мешки, в кузове грузовика, или подгоняемых палками религиозных фанатиков, которые просто пополняли в моем сознании образы христианских мучеников с полотен старых мастеров или напоминали батальные сцены из фотохроники Первой мировой войны, или перекликались с рассказами знакомых, переживших зверства нацистов. Но то была История, а История протекала по другому руслу времени, отличному от нашего, это время было вписано в историю заглавными буквами, о нем кричали огромные щиты, стоящие вдоль далеких автострад, а мое время, как я уже говорил, было временем тесных улочек и закрытых ставень домов, узких тропинок и заросших папоротником оврагов, и это время писалось строчными буквами неуверенным почерком, иногда с грамматическими ошибками, в наших школьных тетрадях.

Наш скромный ужин подходил к концу. «Не знаю, что завтра надеть, — вздохнула мамаша, — надо хотя бы блузку погладить». Неужели, подумал я, она вздыхает из-за появления на горизонте Бернара? Раньше я не замечал, чтобы она гналась за модой, ее гардероб умещался в небольшом узеньком шкафу, и никаких стонов по этому поводу я от нее никогда не слышал. «Давай я сам поглажу, мамуля, — сказал я, — и посуду тоже помою, а ты отдыхай». Грусть все никак не могла покинуть мое сердце, да, моя мать была единственным столпом нашей жизни, если она дрогнет, что с нами будет? «Спасибо, сынок», — улыбнулась она, что меня еще сильнее встревожило — у меня гораздо спокойнее было бы на душе, ответь она в своем духе, возразив, как обычно: «Да ты что, займись лучше уроками» или «Я не для того растила тебя, чтобы ты мне прислуживал», или «Ты так добр, но лучше я займусь этим сама, так быстрее получится». Я пошел за гладильной доской, а мамаша, приняв таблетку аспирина, влезла с ногами на стул и затянулась сигаретой (опять-таки, наверное, из-за Бернара, который своей толстой сигарой вернул ей вкус к курению), пар на кухне уступил место табачному облачку, не менее успокаивающему, и я впрягся в глажение — гладить, так гладить всё. Я умел делать и это, и готовить, и заниматься мелким ремонтом по дому, и возиться с нашим крошечным садиком, — в общем, многое умел для шестнадцатилетнего мальчишки, вы не находите? Мой психоаналитик ободряюще и одобряюще покачивал головой: давай, мой мальчик, как же ты растешь в своих глазах, старайся, ты на правильном пути!

В общем, мы с мамой были на кухне, — она, вытянувшись на стуле в облаке дыма, я, методично водя взад-вперед утюгом в облаке пара, как вдруг раздалось тихое тук-тук в окно. Приподняв короткую кружевную занавеску, я увидел два лунообразных лица, маячивших в темноте — Лео и Камилла. Значит, это было в тот вечер, когда мы ужинали у Дефонтенов, а не тогда, когда поссорились с матерью. В моем рассказе события временами путаются, одни моменты, словно магниты, притягивают другие, и это притяжение сильнее моих потуг соблюсти хронологический порядок, стоит вытянуть одну нить из клубка, как тут же нужно вытягивать вторую. Что вы там говорили? «Хронология важна в жизни, но не в этом кабинете, продолжайте, Рафаэль». Итак, я продолжаю, месье.

Я пошел открывать дверь. «Вы знаете, который час, что случилось?» — «Мы просто хотели зайти, чтобы пожелать вам спокойной ночи», — ничуть не смутившись, объяснили они. В Бурнёфе после полуночи не принято стучать в дверь к соседям без уважительной причины, а если уж кто-то стучит, то причина у него более чем уважительная. «Моя мать устала», — только и смог произнести я, а они: «Знаешь, Бернар уехал, бабушка расстроилась, а дедушка ее успокаивает, вот мы потихоньку и улизнули через черный ход». Значит, и у них тоже гремят семейные грозы. «Входите!» — крикнула мама. В нашей кухоньке едва нашлось место, чтобы поставить для них стулья, а я вновь взялся за утюг, бормоча про себя: «Ладно-ладно, пусть смотрят, пусть видят, как тут живут, пусть это они себя глупо чувствуют, да, я глажу, я мастер глажения, я чемпион по созданию идеальных складок, я не только женские блузки, но и тряпочки-ухваты поглажу, смотрите, какой безупречный квадрат, вот так, ангелочки, сражены наповал, у вас этим слуги занимаются, а здесь все по-другому, мои милые».

«Если хочешь, я и тебе платье поглажу», — повернулся я к Камилле, на которой было белое, на бретельках, платье, как тогда, в те далекие детские годы. Может, она нарочно такое выбрала? С нее может статься, я в этом не сомневался, но в этом легком воздушном платье она была очень красива. Мы не говорили так с мальчишками о девчонках, но для нее подходило только это слово: красива, прекрасна, до смущения прекрасна, такая красота не для тринадцатилетней девочки.

Лео уже не казался столь похожим на сестру, как раньше, черты его угреватого лица заострились, он по-прежнему держался прямо, но его осанка уже не была так естественна, как у Камиллы, его тело, казалось, все время боролось с попытками согнуться, сгорбиться. Сейчас Клод Бланкар уже не выкрикнул бы свой гнусный вопрос: «Так кто же из них мальчик?» Позже, в том же году, наступит черед Камиллы «стать гадким утенком», по выражению моей бабушки, словно ей во что бы то ни стало нужно было разделить с братом мелкие напасти переходного возраста. Однако, как только Лео справится со своенравными кожей и осанкой, угри тут же исчезнут и с лица Камиллы и они вновь окажутся совершенно одинаковыми, можно сказать, взаимозаменяемыми, в своей страшной красоте.

— Я могу погладить тебе платье, если хочешь, Камилла.

Она не ответила, но ее взгляд… Если я попытаюсь понять, что было в этом взгляде, то мне конец, отвал башки и сотрясение мозга, снова возврат к мечтаниям, к ничегонеделанию, к дням-матрацам и часам-мячам, но есть же какой-то выход, правда, Наташа? Твой смех словно говорил мне: «Не переживай, незнакомец, да, ты ошеломлен и пожираешь меня взглядом, не зная пока, насколько я буду тебе полезна, хотя я уже догадалась об этом и чувствую, как сжимается твоя грудь, в которой застрял воздух. Я знаю наверняка, что ты где-то здесь, среди незнакомой публики. О, конечно, я не могу заговорить с тобою, так как должна продолжать участие в этом серьезном мероприятии, но я тебя вижу, ты — фантом из моей недавней юности, так вот, слушай, я передам тебе тайное послание, согласен?» Вот о чем говорил твой смех, Наташа, — и, о чудо! — этот смех звучит так громко, что каждый раз посылает мне новый приемчик, вот, к примеру, последний, очень простой: «Если не получается, Рафаэль, тогда прыгай!» А когда я упрямлюсь, ты продолжаешь смеяться: «Уйди от реальности, поступай так, как положено привидениям, учись ходить там, где вздумается, и тогда взгляд Камиллы превратится в движение, слово, платье, дуновение ветерка или что-то другое, — не важно, в писательской стране все пригодится». А когда я продолжаю стоять с несчастным, обиженным видом, то слышу: «Ну, ты и странный, старина, я же вижу, что тебе кажется, будто я несу пустой вздор, наверное, ты хотел бы получить что-то вроде рецензии на курсовую, но в таком случае уволь меня от лишних слов, это не по мне, я могу лишь научить тебя еще одному хитрому приемчику». — «Но какому, Наташа?» — «Все просто, сделай копию на липкой бумаге взгляда Камиллы, да, ее мимолетного взгляда в тот момент, когда ты стоял за гладильной доской, и приклей его куда-нибудь: к движению, слову, платью или дуновению ветерка; литература — это мерцание страниц и ничего более, игра отражений, которые перелетают от одного к другому, понял, молодой человек?»

Возможно, Наташа, возможно, посмотрим.

Итак, Камилла ответила мне лишь мимолетным взглядом, я продолжал гладить, мать продолжала курить, а эти двое продолжали ничего не делать, преспокойно сидя на стульях, по-хозяйски осматриваясь на нашей кухне, словно они прописались здесь с незапамятных времен, родились здесь и никаких других кухонь в жизни не видывали. Это было, конечно, поразительно, но никто не обращал на это внимания, включая меня, занятого наведением складок на маминых шмотках.

И все же что-то творилось на нашей кухне. Моя мать закончила пускать клубы дыма и, кусая губы, переводила взгляд с Камиллы на Лео, я кожей чувствовал, что ей не терпится задать вопрос, на которой она все не могла решиться. Ее взгляд ходил влево-вправо в такт моей руке, задерживаясь иногда, как мой утюг, то на одном, то на другом, казалось, она «приглаживала» свой вопрос, сгибала, разгибала, вертела и так и сяк, добиваясь идеальности складок, и я начинал потихоньку нервничать, готовый услышать ее вступление: «Почему вы сказали Рафаэлю, что его отец…» Я пытался перехватить ее взгляд, прижать вопрос, не дать ему слететь с ее уст, пусть он навечно останется немым, но вы же знаете, какая упрямая у меня мать. А они, похоже, не замечали опасности и беззаботно болтали ногами, погруженные в насыщенную влагой атмосферу нашей кухни, и когда мамаша открыла рот, я с шумом поставил утюг на подставку, но было слишком поздно, вопрос уже вылетел: «А что это за Бал колыбелей, объясните же мне, наконец, Лео и Камилла».

Ты думаешь, что мать — открытая книга, но оказывается, ты глубоко заблуждаешься. За несколько минут я сочинил сценарий о своем рождении, отце, который, возможно, не был тем человеком на буфете, о неприятной и темной семейной тайне, или, скорее (вопросы об отце, хотя и бередили мне душу, пока могли подождать), я придумал сценарий о возможной лжи моей матери, и в этой лжи она представала злой, противной, готовой укусить каждого, кто посягнет на ее тайну, предполагаемую тайну рождения ее сына.

И вдруг ты видишь, что ее глаза блестят не злобой и затаенной обидой, а магическим светом слова «бал», но в то же время брови ее нахмурены, лоб морщится от напряжения, придавая ей озабоченный и смущенный вид, и я с изумлением вижу перед собой озабоченное личико юной девушки, которая так хочет хоть раз в жизни попасть на бал и мечтает о вальсе, галантном кавалере и еще о тысяче вещах, которые всегда казались мне такими же далекими и идиотскими, как и сказки о добрых феях. И мне, застывшему как истукан над гладильной доской, захотелось протянуть руку к ее лицу, чтобы разгладить складки озабоченности, а потом поцеловать ее крепко-крепко, как вдруг мои гадкие мысли, словно проснувшаяся змея, снова одолели меня: Бернар, его супруга, может, маленькая Люсетта ревнует, и какое ей дело до Бала колыбелей?

Я, конечно, мог бы извиниться и сказать: «Уже поздно, Дефонтены будут волноваться, я отведу близнецов домой», чтобы прекратить эту комедию, но помимо внезапно от крывшегося лица молоденькой девушки с расплывчатыми и дрожащими чертами, помимо желчной змеи, терзающей меня вопросами, я увидел другой, едва заметный образ, который вслепую, нерешительно кружил вокруг колыбельки без формы и содержания. И все это (в тот вечер на нашей кухне) произошло задолго до того, как близнецы рассказали мне про рентгеновские снимки и медицинское обследование, которое им пришлось пройти, когда они были еще младенцами.

Слово «колыбель» разжигало мое любопытство.

Все это: молоденькая девушка, змея, колыбель — переполнило мое терпение, это было слишком много для мальчишки, занимавшегося монотонным глажением, и я бессильно опустился на стул. Голова моя слегка гудела, но я тоже сгорал от любопытства узнать, что такое Бал колыбелей.

— Это Астрид, — начал Лео.

— Она входит в состав board[5], — подхватила Камилла.

— Астрид — это наша мать, — снова вмешался Лео.

— Board — это люди, которые принимают решения, — пояснила Камилла.

— Хорошо, но что же такое Бал колыбелей? — повернулась ко мне мать, ничего не понявшая в этой тарабарщине.

И я, ее сын, сгоравший от желания выяснить, какие ниточки связывают два мало гармонирующих между собой слова «бал» и «колыбель», в общем-то, как вы могли убедиться, неплохой сын, который гладил, убирал, ремонтировал, навещал бабулю с Карьеров, чтобы ее дочь, то бишь моя измотанная мать, могла распорядиться этим временем по своему усмотрению, нет, правда, неплохой сын, пусть и рассеянный, но все же неравнодушный к ее переживаниям по поводу персонала в мэрии, в целом, само послушание и почитание, так вот, на меня, ее сына, вдруг нашло неудержимое воодушевление, — ни в плохом, ни в хорошем смысле, — просто безумное само по себе, как говорят, «безумное по своей сути», вы сами открыли для меня это выражение (вы прекрасно знаете, когда и применительно к кому, да, я к вам обращаюсь, мой дорогой психоаналитик), это воодушевление не имело ничего общего ни с тайной рождения, ни с чем-то запрятанным в глубину подсознания, ни с тем, что дает вам возможность зарабатывать на хлеб. Меня просто распирало огромное удовольствие оттого, что я снова вижу близнецов в своем родном городе, сижу с ними на кухне и, словно после шестилетнего заточения, медленно возвращаюсь к нормальной жизни. Вы же знаете, я парень медлительный и, несмотря на утверждения моих обвинителей, не склонен к бурному проявлению своих чувств, но в ту минуту овладевшее мною возбуждение сорвало меня с катушек, понесло, и я покорно отдался ему, сам удивляясь себе, как другие удивляются внезапным поворотам судьбы.

Мое безумное воодушевление, впрочем, вполне безобидное, не поддавалось разуму или логике, а объяснялось, скорее всего, просто юностью. И я вдруг остро ощутил, как во мне затрепетали мои шестнадцать лет, а Камилле было тринадцать, и она была прекрасна, и я узнавал ее белоснежное платье на бретельках, хотя, конечно, это было не то платье маленькой шестилетней девочки. Детское платьице, врезавшееся в мою память, превратилось в настоящее девичье платье, на котором я заметил кроме белых бретелек, другие, бледно-розовые и более тонкие, наверняка, от бюстгальтера. Значит, у Камиллы появилась грудь, а у Лео — угри. Эти две новости стали для меня благословением и буквально вскружили мне голову. «А как колыбели кружатся в бальном зале? — спросил я. — Их везут за собой лошадки, как на каруселях, или их тянут за веревочки, как машины-автоматы, а эти милые белые колыбельки кружатся в вальсе?»

Камилла и Лео с удивлением повернулись в мою сторону. Они смотрели на меня сначала вопрошающе, потом нерешительно, словно хотели получить разрешение. Они иногда тоже бывали медлительными, да еще вежливыми, хорошо воспитанными, я, кстати, тоже вел себя очень воспитанно, только на свой манер, как полагалось в нашем обществе, и теперь сложно сказать, кто же первым из нас проложил тот извилистый путь, на котором я заблудился и который привел меня, двадцатилетнего, к той точке, в которой вы, господин психоаналитик, застали меня, потерпевшего полнейшее поражение… Да, вы правы, трем воспитанным подросткам, пожалуй, не стоило так сильно распаляться, но что было, то было; в общем, в тот вечер мы ничего не узнали о Бале колыбелей, так как Лео и Камилла принялись подскакивать на месте со сложенными в кольцо руками, изображая кружащиеся колыбели. Они приседали, поворачивались, крутили руками, словно кто-то дергал их, как кукол, за веревочки, а я отбивал ладонями на столе ритм их танца и удивлялся их воображению, впрочем, как и своему. Я был безумно признателен им за то, что они откликнулись на мои фантазии, ухватились за ниточку, которую я протянул, ничего не ожидая взамен, что с радостью поддержали мой порыв и в одно мгновение слились со мной в безумном урагане, завертелись в кружащем голову вальсе.

Мои пальцы летали по столу, словно по клавишам рояля, вспоминая величественную мелодию токкаты BWV 911 Баха, которую научил меня играть дедушка Дефонтен. Потом я резко менял ритм, барабаня ладонями по воображаемым ударным инструментам, дул в духовые, испускал жалобные стоны, изображая скрипки, — я был человеком-оркестром, я, всегда считавший себя профаном в музыке, — а потом снова возвращался к токкате, пел, и они подхватывали мою песнь. Наконец я оказался в колыбели из рук, потом в нее попал Лео, потом — Камилла, стулья упали, мы задвинули их под стол, мать, махнув рукой, удалилась в коридор, затем к себе в спальню. Все это длилось, пожалуй, лишь несколько минут, но мы задыхались от счастья, спотыкались от пьянящего головокружения.

На короткий миг перед моими глазами мелькнуло лицо Поля, моего старого друга Поля, такого спокойного и надежного, и мне показалось, что он совсем с другой планеты, и я оставил его далеко-далеко, на другом берегу. Мы пристально всматривались друг в друга, Камилла, Лео и я, пытаясь отыскать в глубине наших глаз ключ от того, что с нами случилось. Мы будто миновали невидимую границу, оказавшись одни на необитаемом острове, в первобытной стране, которая испокон веков связывала нас, и хотя эта страна давно исчезла, но ее ниточки, пусть и ослабленные, все же остались, и именно их мы пытались, задыхаясь от охватившего нас волнения, отыскать в глубине наших взглядов.

«Вы что-то разбуянились, детки», — раздался голос моей матери, стоявшей на пороге кухни, и весь наш запал мигом пропал. Мы поставили на место стулья, музыка, вылетавшая из-под моих пальцев, локтей и ног, смолкла. «Простите нас, мадам», — тихим голосом произнесли Лео и Камилла, вновь превратившись в невероятно вежливых подростков. Мама настояла на том, чтобы самой отвести их домой, я поплелся следом.

Наши силуэты на пустынной улице, огромная луна, повисшая над неподвижными кронами деревьев, тень от кошки, крадущейся вдоль тротуара, узкие улочки ночного города, все это навсегда запечатлелось в моей памяти, стало нестираемым воспоминанием о той предыдущей жизни. Мы осторожно, на цыпочках, шагаем по мостовой. «Да что это с вами, детки!» — бормочет мама, пытаясь идти как обычно, но тут же отказывается от этой затеи, так как ее шаги кажутся слишком громкими. «Это, наверное, из-за луны», — снова бормочет она. «Опля, смотрите, падающая звезда!» — раздается громкий шепот Камиллы. Мы задираем головы, уставившись в загадочное звездное небо, живущее непостижимо далеко от нас своей бурной жизнью.

Когда мы подошли к дому Дефонтенов, охватившее мамашу оцепенение спало, и в ее голосе послышались привычные командирские нотки. «Свет не зажигайте, мы тут еще подождем, если разбудите бабушку и дедушку, скажите, что я здесь». Близнецы нырнули в темную нору сада, мелькнув в последний раз у угла дома. Прошла минута, две, пять, из дома не доносилось ни звука. «Ну ладно, пойдем, — с облегчением произнесла мать и, чуть отойдя от дома, добавила: — Но чтобы больше это не повторялось! Понял меня, Рафаэль?»

Она бурчала проформы ради, я чувствовал, что она не сердится, напротив, в этот момент она стала мне ближе. Мне вдруг пришло в голову, что она, возможно, хотела иметь и других детей, быть окруженной такими милыми нежными эльфами, как Лео и Камилла, — что-то я не слыхал, чтобы она говорила «детки» мягким и добрым голосом, когда обращалась к нам с Полем. Мы жили с ней как двое взрослых, у нее никогда не было возможности изображать из себя милую, добрую мамочку, слишком сильно изматывали ее работа и заботы одинокой женщины, и она была счастлива погрузиться хотя бы на пару мгновений в рекламируемую мечту о счастливом материнстве. Скорее всего, в ее мечтах были и прекрасный дом с балконом, и разноцветные плетеные кресла на зеленой лужайке, и большой дубовый стол в столовой, и умилительный лепет, доносящийся из кроваток в детской; и я тоже чувствовал себя счастливым, потому что был причастен к этой мечте, благодаря которой моя мама так трогательно произнесла слово «детки».

Мы молча брели по улочкам спящего города, связанные мечтой, которую нам подарили Лео и Камилла, но позже, проснувшись посреди ночи, я подумал, что ошибся, что это не материнская мечта, а мечта маленькой девочки ласково коснулась ее.

Может, она обращалась не к воображаемой семье с тремя детьми, а с четырьмя, в которые включала и себя, но кто тогда произнес «детки» голосом, разрывающим мне сердце? Вряд ли этот голос принадлежал той ворчливой старухе, что заменяла мне бабушку, наверняка это был голос воображаемой матери, которую малышка Люси никогда не знала, так как воспитывалась в приюте, оставленная матерью с самого рождения, — не стоит забывать об этом, жестко напомнил я себе, — затем ее пристроили к кормилице, той женщине, что я зову «бабулей с Карьеров». Это было внезапное озарение, словно только сейчас до меня дошло то, что я знал о своей семье, и я зарыдал, сидя на кровати, но не от горя и боли, а от моря чувств. В новой, пришедшей издалека волне образ матери смешивался с образами Лео и Камиллы, и это чувство принадлежало только мне, оно было «мною». В конце концов я заснул, но только не думайте, что на следующий день моя жизнь кардинально изменилась, что нервный срыв совершенно меня преобразил утром я привычно бурчал с кислой миной, моя мать отвечала тем же, а чувства, что бурлили во мне посреди ночи, отправились почивать на задворки моего сознания.


В следующий раз я увидел Бернара Дефонтена лишь несколько лет спустя, когда близнецы и я жили в Париже. Он прилетал раз в неделю, на один день, не больше. Близнецы обычно встречались с ним за обедом, который проходил, как правило, в офисе представительства компании. Однако в тот день, когда я зашел в квартиру близнецов, то неожиданно застал его там, и все внутри у меня задрожало. Этот человек когда-то поразил меня раз и навсегда, и у меня вдруг возникло ощущение, что он появился здесь ради меня. Догадывался ли он о фантазиях, которые мы с близнецами навыдумывали на его счет, и о кризисе, который начался из-за этого в отношениях между моей матерью, нами и стариками Дефонтенами? И, главное, был ли он в курсе того, что происходило в этой студии между близнецами, их любовниками… и мною? Я чувствовал себя преступником, готовым на самую невероятную ложь, готовым выкручиваться до конца или, наоборот, с наглой улыбочкой на лице чистосердечно признаться во всем, не испытывая никаких угрызений совести.

Этот человек вызывал у меня острое желание схлестнуться с ним. Его мощный торс бросился мне в глаза, как и в тот день, когда я впервые увидел его в саду Дефонтенов, где он сидел, покачиваясь на качелях, в шортах, с босыми ногами, читая газету. Но времена изменились, теперь я был выше его ростом и слыл настоящим здоровяком, а не тем сморщенным гороховым стручком, каким был в свои шестнадцать лет. Я почувствовал, как напряглись, надуваясь, мои мускулы: «Давай, Попай, вперед и не дрейфь!» — или, как гласил военный клич близнецов: «Попай, славный моряк, тысяча чертей!» Итак, тогда мне было двадцать.

«А вот и Рафаэль!» — произнес господин Дефонтен, даже не приподнявшись с кресла, так, словно ему было до лампочки мое появление. Но я-то уже собрал все свои силы: «Добрый день, месье», — резко ответил я, даже слишком резко. Он нахмурил брови, и я отчетливо услышал, как в его голове закрутился жесткий диск, загружая пребывавшие в спящем режиме программы. Этот человек соображал очень быстро и мог ловко перестраиваться на ходу в зависимости от обстоятельств. Он засмеялся: «Мне рассказали, что ты стал настоящим асом в дзюдо, Рафаэль». — «Не дзюдо, месье, а кендо». Прекрасно, если хотите поговорить об этом, валяйте, здесь вам не сразить меня. «А, кендо!» — «Да, мне нравится это, месье». — «И какой спортклуб ты посещаешь, Рафаэль?» О, он был очень силен и даже знал мой клуб, — Budo XI, — знал нашего учителя, встречался с ним в Японии, он обожал эту страну, Токио был его любимым городом, и если когда-нибудь я захочу посетить сей замечательный город, он подскажет мне, куда сходить, у него там полно хороших друзей, а видел ли я последнюю выставку в «Гран-Пале»… Я был положен на лопатки, меня унизили, растоптали, низвели до положения глупого юнца, гордящегося своим шлемом, снаряжением, бамбуковым мечом (моя экипировка была дорогим удовольствием, и мне в который раз пришлось взять в долг у близнецов, причем я с ними до сих пор не рассчитался), что я занимался этим спортом как несмышленый мальчишка, таскавшийся за Полем на футбольные тренировки и ничего не ведавший о глубокой философии кендо и его культурном и финансовом значении.

Наши тонкие ноги, убогие раздевалки, испачканные грязью шорты, раздраженные крики тренеров, жалкие воскресные матчи, ледяной ветер, от которого наши лица становились фиолетовыми, или раскаленное солнце, от которого пот струился градом, кислый запах в вестибюлях, томительные часы на скамейке запасных, которые я проводил, наблюдая за игрой Поля, а он возвращался возбужденным, в обнимку с другими футболистами, почти не глядя в мою сторону. А как иначе, я же понятия не имел, что творится в футбольной федерации, я же простая пешка в мире спорта, меня заботила только проблема кроссовок. Мое самолюбие было раздавлено, я не завидовал спортивным успехам Поля, а, скорее, ревновал к тем, кто хлопал его по плечу, обнимал, пожимал руку, меня выводили из себя бесконечные обсуждения прошедшей игры под душем, планы на следующий матч. Эти парни отнимали у меня будущее, отбирали самое дорогое, что я делил с Полем: мягкое покачивание времени, уносившее нас в грезы, когда мы часами могли смотреть на плывущие облака, ни о чем не разговаривая, а только изредка перебрасываясь парой слов, которые слегка подталкивали плавно раскачивавшийся маятник времени.

Близнецы квадратными глазами смотрели на своего отца, застыв в почтительном внимании, но без особого любопытства, словно тот был пришельцем с другой планеты, которую они досконально изучили. Он же, наконец покончив с кендо, продемонстрировав в рекордное время свой восторг и обсудив тему во всех деталях, уже поднимался с кресла, устремляясь к другим, захватывающим горизонтам. Расцеловав на прощание своих деток, он дал им но ходу последние наставления, среди которых было — позвонить матери, хотевшей обязательно видеть их на «ралли», и раз уж в ход пошли английские слова, он по-английски добавил: «Не забудь, Камилла, у тебя дебют, а Лео составит тебе эскорт». Он нашел свой пиджак, вытащил из кармана портмоне и сунул им в руки несколько купюр, а я, отойдя в глубину комнаты и отведя взгляд, чтобы меня не заподозрили в слежке за финансовыми операциями, ломал себе голову, что же это за ралли.

Неужели к длинному списку талантов Бернара Дефонтена стоит добавить еще и талант гонщика, или это Лео с Камиллой с самой колыбели обнаружили любовь к автогонкам, о чем забыли мне рассказать? Я не удивился бы, узнай о том, что отпрыски семейства Ван Брекер-Дефонтенов родились в «Феррари». Размышляя, я невольно перевел взгляд на близнецов, и тут Бернар, замерев с портмоне в руках, перехватил мой взгляд и, секунду поколебавшись, — черт возьми! Провались я сквозь землю! протянул в мою сторону руку, в которой было зажато несколько крупных купюр. «Держи, Рафаэль, раз уж ты тут». И я снова ощутил себя маленьким мальчиком, стоявшим в коридоре дома Дефонтенов и с испугом уставившимся на две разноцветные бумажки, которые протягивал мне дедушка Дефонтен. И меня, как и тогда, стал душить гнев, готовый перейти в бурю, но теперь ситуация была другой: во-первых, я уже однажды пережил это, а во-вторых, я уже не был маленьким мальчиком.

И я с высоты своих метра девяносто пять, с высоты своего удобного положения, спокойным голосом заявил: «Господин Дефонтен, я уже должен Лео и Камилле больше семисот евро за экипировку для кендо, вы же понимаете, что я не могу принять ваши деньги». Вначале на его лице промелькнуло удивление, а затем он громко захохотал: «А ты молодчина, мой мальчик, но надо пользоваться случаем, если таковой представляется!» Будет ли он настаивать, как это делал дедушка Дефонтен? Если он так поступит, если еще раз предложит мне деньги, я приму их хотя бы ради удовольствия удивить его, ну и, само собой, я в них нуждался. Вы понимаете, что я уже не был простым наивным мальчишкой и умел играть своей гордостью, но господин Дефонтен оказался хитрее меня.

Он в ту же секунду закрыл портмоне и опустил его в карман пиджака, не переставая весело хохотать. Да, он провел меня, мой важный вид, должно быть, весьма забавлял его, я был «прикольным». Чудесно, я потерял свои бабки,


Источник: http://cc.bingj.com/cache.aspx?q=%d0%ba%d0%b0%d0%ba+%d1%81%d0%b4%d0%b5%d0%bb%d0%b0%d1%82%d1%8c+%d1%87%d1%82%d0%be%d0%b1%d1%8b+%d0%b7%d1%80%d0%b0%d1%87%d0%ba%d0%b8+%d0%b1%d1%8b%d0%bb%d0%b8+%d1%88%d0%b8%d1%80%d0%be%d0%ba%d0%b8%d0%bc%d0%b8&d=4937393104224410&mkt=en-US&setlang=en-US&w=aD_FpVXEb9nFRCqZ88DUT5ceEp4ffXnC

Похожие новости


Макияж тенями пошагово
Турник с брусьями на улице своими руками
Как сделать название для команды
Самостоятельно поднять тиц
Как сделать чтобы сайт забыл
Как сделать карту сбербанка и сколько это стоит




ШОКИРУЮЩИЕ НОВОСТИ


Back to Top